Вопрос о Крыме

Предисловие к публикации

Я не вполне доволен представляемым эссе и, в сущности, у меня нет чувства что я закончил его. Однако работа затянулась – я начинал эту тему в конце лета 2014 года, и внес последние изменения в имеющийся на сегодня текст, когда был уже убит Б.Немцов. Я двигался слишком медленно — политическая философия все-же не мое дело, а затронутыми вопросами в их совокупности хоть кому нормально было б заниматься годы и годы. Однако стало ясно, что время уж совсем не ждет. Но, может быть, это даже лучшая возможность для читательской ответной активности: как это предлагалось, вы помните, во всяких бланках – «лишнее вычеркнуть».

ВОПРОС О КРЫМЕ
С.С.Светашев

1.Вопрос «Чей Крым?» будет некорректным как минимум до тех пор, пока мы не достигнем согласия в понимании того, в чем состоит феномен «Крыма» именно как предмета раздора и что из себя представляют две соответствующие стороны как субъекты именно такого спора. Такого обсуждения нет не случайно; тема «Чей Крым» и навязывается для уклонения от ответов на реально существующие вопросы, или даже для того, чтоб скрыть существование их. Конкретно, апелляция к истории полуострова, к темам некогда проживавших там этносов и их последующей судьбы, и даже к якобы имеющимся правам рассеянных по Азии и Европе потомков ранее живших в Крыму народностей также поучаствовать в гипотетическом «переголосовании» (как сказал это не так давно проф.Зубов) есть намерение представить ситуацию как происходящий просто «где-то в мире» территориальный конфликт, так что тема оказывается вынутой из совершенно уникального для всей мировой цивилизации контекста и представлена как раздор между странами, для которых спорная территория и есть самое общее что между ними есть. Если некая территория есть почти что единственное общее, то задача была бы усмотреть мнимость даже и этой общности, что и означало б признать то, что претензии лишь одной из сторон обоснованы, и что вторая сторона на самом деле ни при чем. То есть — ни при чем в вопросе о принадлежности этих вот земель, и заодно ни при чем вообще. На самом деле такой результат, то есть шаг в сторону денонсирования существования общего как такового, вообще, главным образом и нужен, и эта крупная территория оказывается просто мелкой разменной монетой для старающихся наторговать существование «Независимости» Украины в том именно смысле, в котором мы, допустим, говорим о независимости Австрии, из которой ушла стоявшая там после 1945 года Красная Армия, или, ближе, Финляндии, по видимости так же как Украина отделившейся от России, но после 1917 года.

Я в 1991 году находился в Днепропетровске и ответил положительно на вопрос — хочу ли я жить в независимой процветающей Украине? Я не намерен добиваться возможности ответить еще раз, но я намерен добиваться понимания того, чем именно была отметка, поставленная большинством проголосовавших в графе «Да». Для этого нам нужно на время оставить ложный вопрос «Чей Крым?» и обратиться к действительно решающим вопросам, существовавшим уже в момент того голосования 1991 года, и существующим для всех, то есть совершенно поверх границ, и сегодня. Изменилось, мне кажется, то, что теперь на эти настоящие вопросы мы уже в состоянии ответить.

2.Реальными вопросами, без которых проблемы Крыма не решить, являются: чем была Российская Империя; чем были события 1917 года в России; чем была история Советской Власти; чем был роспуск СССР в 1991 году.

3.Российская Империя была опытом существования над-национального государства, где Царь равноудален от всех национальностей и где приблизиться к власти можно, верно и эффективно служа этой власти и в то же время демонстрируя способность, в вопросах государственной службы и еще в вопросах жизни общества, не оказывать никакого личного предпочтения представителям своего этноса. Русский язык именно как язык многовекового государственного строительства, исходящего лишь из критерия эффективности участия, в этом случае и выступал для жителей России как язык государственный, а не язык «русских», и никому б не пришло в голову сказать, что говорить по-русски это служить «русским» — потому что русские и сами служили. Вообще говоря, они имели даже меньше путей не служить власти, т. к. тут не было возможности скидки на незнание языка, и не служить тут значило уже бунтовать, и если это было другим народностям видно, то в итоге можно предположить, что не только лишь плохо было не числиться формально среди тех, для кого этот язык родной.

Само слово «русский», применительно к человеку, а не к языку, до последней трети 19 века употреблялось редко, а потом стало означать вовсе не «принадлежать к этносу», а — «быть патриотом России», и конкретных людей с совершенно явной этнической принадлежностью хоть к грузинам, хоть к евреям в соответствии с тем, как они проявили себя в обществе в целом, могли называть так. Последний император России очень долго не решался официально именовать себя «русским», не потому, конечно, что чувствовал себя немцем, но потому, что тут уместно только такое значение слова, которое успело не только сформироваться и закрепиться, а стать однозначным для всех. Царь в том же смысле «русский», в котором он «отец». Это кстати надежно исключает саму возможность постулирования существования некоторого этноса, который радикально ближе к «отцу», чем другие «дети». Известные надежды Николая по итогам Первой Мировой войны выступить уже в качестве «отца» и всех других славянских народов Восточной Европы есть интенция и вовсе исключающая какое-либо понимание говорящих только лишь на «русском» как некоего этноса ближайшего к Царю.

Интересно, что можно видеть соответствующую тенденцию и в вопросе веры, пусть она и выражена несравненно слабее. Но ведь вера, как минимум христианская, сама по себе подчеркнуто над-этнического звучания и прямо устанавливает, что «отныне не будет ни эллина, ни иудея». В шутке, в стихотворении Пушкина «К Ребекке», в действиях всерьез, в упорных усилиях Вл.Соловьева наметить путь воссоединения мировых религий, в занимающих некоторое промежуточное положение восторгах В.Розанова в отношении конкретных аспектов иудаизма, интересовавшего его уже в самом конце мирной жизни — но еще до всего в государственной воле русских царей, приблизивших православие к католичеству и не остановившихся для того перед Расколом, везде видно, что православие несправедливо трактуется как религия существовавшей в России власти, так чтобы принадлежность к православию, тем более от рождения, к власти само по себе приближало и вело, но что оно проявляло себя больше как власть религии, и религии заявляющей об основаниях нового равенства, а не закрепляющей неравенство этносов либо людей. Потому принадлежность к православию от рождения, как и принадлежность к русскому языку, стоит понимать, для такого подданного Империи, скорее как некоторые испытание и вызов, тут лежат конечно другие возможности, но больше другие задачи. С этим, с тем что ничего не твое только, но «твое и еще всех», надо еще прожить.

Я соответственно вижу основания утверждать, что Православие в России до 1917 года не может рассматриваться как религия, наравне с другими религиями являющаяся верованием конкретного этноса, навязываемого этим этносам другим этносам ради закрепления своих преимуществ. Как часть формулы существования российской государственности это не религия «русского народа», а именно религия Третьего Рима, и принять ее не значило подражания русским или склонения перед ними, а означало решимость принять ответственное и активное участие в жизни общества и государства, не просто утверждающего эту религию как «государственную», а позиционирующего самое себя как инструмент в деле торжества православной веры. Принявший православие ответственно и в уже сознательном возрасте оказывается больше русским в названном выше смысле этого слова чем те, кто были крещены по рождению. Нам не потому так дороги А.Галич и И.Бродский, что они оба совершили этот поступок — но за то, что они сделали в области самосознания русскоязычной культуры. Гражданская позиция Галича и воплощения Бродским в своих стихах, но для нас, своего понимания частной душевной жизни представляют, в каждом из случаев, по огромному шагу. Не факт, что мы можем теперь делать больше, чем они делали, или чувствовать глубже. Но факт, что благодаря им обоим мы имеем теперь дополнительно уточненную шкалу, на которой может отмечать, в каком именно направлении будет лежать всякое «больше» или «глубже». Удивительно ли, что именно эти два человека увидели для себя смысл в сознательном принятии Православия, увидели в определенный момент своей совершенно взрослой жизни, и что в каждом случае это было последнее, что стоило б делать, если искать средств помириться с Советской властью, какой она стала после Хрущева, или хотя бы ее еще дополнительно не раздражать. Нам уже не узнать от А.Меня, бывшего духовником Галича и крестившего его, больших подробностей, но и то что он говорит в опубликованной видеозаписи, в словах о Галиче, показывает, сколь ответственно последний относился к совершаемому выбору. Я хочу сказать, что он выбирал вообще не конфессию и не только лишь веру, но участие в процессе под названием «быть русским». Православие тут есть важнейшая часть; сейчас эта именно часть не может быть названа необходимой, потому что в нашем распоряжении есть теперь и другие части, или возможности, то есть другие пути, но в начале 70-х практически все остальное пространство было перекрыто контролем коммунистической идеологии, и Галичу оставался только лишь этот путь.

Нам, то есть всем людям русской культуры, как воздух нужны архивы Галича, содержащие то, что он понял, оказавшись в 1973 году в Париже, что он написал за остававшиеся у него четыре года жизни. Эта важность следует из того немногого, что до нас дошло из его горьких открытий на Западе, и из его итогового желания возвратиться в СССР, информации о котором я верю. Эти архивы, видимо, после гибели вдовы Галича оказались в руках ЦРУ; на какого б ценного, очень ценного американского шпиона нам их обменять? Бродский, в происходивших уже в США известных разговорах с Соломоном Волковым поражающий собеседника ясным и развернутым утверждением, что предпочел бы жить на Родине, дублирует для нас этот вывод Галича; существенно и то, что они оба очень не хотели покидать страну, с существовавшим в которой политическим режимом находились в сознательном – моральном, как наверно сказал бы Галич, и эстетическом, как наверное сказал бы Бродский — конфликте, а были высланы принудительно.

Эти два человека проясняют для нас, своими жизнями, своим творчеством, возможность, некоторым не вполне последовательным воплощением которой была Российская Империя, и которая не потеряна для нас и сейчас. Это возможность пары «над-этническое государство — преодолевающая пределы исходной этничности личность»; русский язык тут кажется совершенно необходимым, Православие же не необходимо, хотя и бесконечно важно. Люди, считающие себя сегодня именно этнически «русскими» и претендующими потому, в нынешней России, на какие-то исключительные права, по моему мнению не вполне понимают смысл, к которому при этом же самом не просто апеллируют, но которому, по существу, даже в такой момент невольно для себя служат. Основания говорить о соответствующем этносе есть – но это совершенно особенные основания. Неверно думать, что когда первым, после Смутного Времени, русским царем едва не стал, то есть не был выбран на сходе, татарский князь, готовность его выбрать было знаком сломленности народа и покоренности его Игу – но значит, что уже тогда православных направляла интуиция, к которой я обращаюсь теперь. Почти все что мы считаем «русским», создано в три столетия когда нашими царями, по крови, были немцы. И никто в мире не спутает это наше с «немецким». Про такое можно разве что только шутить; когда же говорят серьезно, выходит что-нибудь вроде «что русскому хорошо, то немцу смерть». Я хочу сказать, что и при русском царе – татарине по крови был бы тот же результат. Результат этот, то есть главное в нем, состоит в формировании этноса, где ты русский, поскольку ты служишь государству, считаешь его дела своими, идентифицируешь себя с ним. Этнос служилых людей, если угодно. И люди, в каждом поколении, 500 лет после истории с татарским претендентом на русский престол делали этот выбор. В результате те из них, кто фактически выбирали служить всему русскому, чувствовали это русское как более свое, и язык происходящего был им более близок. И вот в поколениях это стало представлением, что есть такое «русское», в смысле именно этноса, к которому Россия какой она существует в это же время только лишь прилагается, и которое может и должно когда-либо получить над всем вокруг власть. Но тут, в этой мысли, мы видим противоречие, на нем сыграли разрушители царизма, бывшие разрушителями именно всего русского, и тех кто в начале 20 века не чувствовал противоречия, о котором речь, мы сегодня можем только простить. А тех, что чувствовал, но не смог остановить разрушение, мне бесконечно жаль.

4.События 1917 года в России, а именно Октябрьский переворот, были по существу своему захватом власти в стране и, более того, в обществе этническими евреями, решительно несогласными на представленную выше формулу существования общества и государства. В основном это были люди, которые хотели б забыть свое еврейство; это были не верящие ни в какого Бога внуки иудеев, когда-то принявших православие; многие из них если не большинство действительно думали о построении невиданного общества социальной справедливости и счастья – но фактически вся история революционных настроений в этой среде была историей мечты разрушить, а не создать.

5.Марксистская идеология была сознательно выбрана частью противников царской власти, имеющих еврейское происхождение, и эти лидеры мятежа 1917 года отчасти потому были убедительны для во многом еврейского рабочего класса индустриальных центров России и особенно двух столиц, что теория Маркса распознавалась ими как «своя» теория, воплощать которую призывают вожди, вышедшие из своей же среды. Тут видимо существенна именно полнейшая противоположность православия, к которому так и не дошли эти люди, и иудаизма, от которого они так и не ушли. Неприятие как общественной жизни России, как было с теми, кто родился в ней, так и общественной жизни Европы, как было с самим Марксом — в обоих случаях это про обнаруживающую себя неустраненную привязанность к идее исходной исключительности, наверное восходящей прямиком к ветхозаветной богоизбранности. Европа в начале революционного прошлого века предоставляла убедительные примеры и мирного сосуществования наций, и проходящего в согласии существования сословий, как это было конкретно в Швейцарии. Уже то положение дел, каким его застал в окресностях Женевского озера в самом конце далекого 18 века автор «Писем русского путешественника» Карамзин, сохраняйся оно даже без всякого прогресса и в начале 20 века и будь оно наблюдаемым Лениным, совершенно однозначно свидетельствовало б что кровавый переворот как путь к социальному усовершенствованию общества вовсе не нужен. Вернуться из Швейцарии не 18, а 20 века и после этого настоять на революционном насилии можно, только если именно его очень хотеть. Мы знаем теперь, что большевики очень торопили Революцию, и это потому, что Россия стремительно менялась, и возможность разрушения всего в целом почти ускользала из их рук. К несчастью, реализовать почти последнюю возможность им все-таки удалось.

Марксистская идеология и тема «справедливого будущего» привлекла этих людей только как самая последовательная противоположность ненавидимому им существующему миру. Эта противоположность в частности подразумевала предельное затушевывание вопроса о принадлежности человека к определенному этносу, однако внедрение этой идеологии предоставляло наилучшие шанса именно евреям. Не только потому, что марксизм есть отрицание христианства, общеевропейской религии, но и потому что для оседлых наций Европы принять эту идеологию с ее отрицанием частной собственности, в частности, на землю как средство производства было трудно из-за устойчивого отношение к земле как именно к тому, чем привычно и чем следует владеть.
Решимость принять активнейшее участие в подготовке последовавшего в 1916 году разрушения царизма порождалась у людей с еврейскими корнями именно получающейся из Маркса будущей отменой национальностей, а не лишь будущей отменой сословий. Но тут есть интересная деталь. И самозабвение, с которой они разрушали весь старый мир, а не только черту оседлости проведенную в этом мире, и те известные случаи когда дети весьма богатых еврейских родителей приобретали коммунистические убеждения, и случаи когда не став левыми и вообще не участвуя в политической борьбе, дети таких родителей все же осуществляли столь радикальный отказ от всего образа жизни своей семьи, своих предков, что это сопоставимо с тем, чтоб стать революционером (как случилось почти в точности во время Революции в России с первой канадской женщиной-летчицей, папа которой смог купить ей самолет, и наверное не один), означает, что это было поколение ненавидящее свои корни, а не только тех вокруг, кто был склонен бесконечно напоминать им о корнях. Разрушить социальный мир какой он есть на Земле как во многом мир истоков и происхождения или взлететь с этой земли, каково! Прошло сто лет, и мы оглядываясь далеко назад можем пронаблюдать, как внуки тех разрушителей, вместе с «национальным вопросом», всей России вспомнили что они еще и евреи, а правнуки поняли что они евреи прежде всего – и настало время массовой иммиграции в Израиль из СССР.

То есть я не сомневаюсь в том, что – для людей, которых на самом деле пекут внутренние проблемы отношений с собой и своим происхождением, а вовсе не проблемы мира и тем более страдания конкретных «людей труда» — тема социальной справедливости и светлого Завтра была темой временного увлечения. Мы видим, что конфликт поколений этого типа во многом способен исчерпаться. Третье поколение потомков устроителей Революции в любом случае вспомнило бы, что они прежде всего евреи. Но тогда, то есть при другом чем случилось варианте Истории, из Страны Победившего Социализма пришлось бы уезжать совсем не им.

6.Само утверждение о строительстве Рабоче-Крестьянского государства некорректно: при соотношении крестьян и рабочих как 9:1 нужно было б говорить о Крестьянском государстве – но к нему инициаторы и активисты революционного переворота, даже деды которых обычно не обрабатывали в России земли, просто не смогли бы себя отнести. И трагедия коллективизации, то есть создание в России структур по модели кибуцев, и отправка руководить сельским хозяйством двадцатипятитысячников из числа активно поддержавших Советы рабочих индустриальных центров, были действиями власти, не имевшей на самом деле никаких связей с основным, крестьянским, населением страны. Опора в деревнях на люмпенов придало происходящему еще более страшные черты, но никакой другой опоры кроме как на людей ненавидящих своих более успешных соседей по деревне не могли иметь те, кто исходно ненавидел своих более успешных соседей в общей стране. Ни те из крестьян, кто единственно умел хорошо обрабатывать землю, ни те выходцы из этой среды, кто смог получить образование, хотел что-то сделать для крестьян и знал что делать, власть не устраивали совершенно. Пример последнего рода это теперь уже европейски известный Егор Честняков, бывший учеником Репина художник и получивший задолго до 1917 года учительское образование и опыт разнообразной педагогической работы крестьянский сын, проживший затем всю жизнь до глубокой старости в своей деревне, но «в колхозе не работавший» и существовавший потому на подаяние односельчан.

7.Бывшие для них традиционно приоритетами личная инициативность и заинтересованность в получении образования, а также чуждость ценностям прежней России обеспечило выходцам из еврейской среды возможности как особенно успешного социального продвижения по правилам возникающего «нового общества», так и лучшие шансы поучаствовать в создании собственно идеологии этого общества. Совершеннейшая умозрительность соответствующих концептов объясняется не усилиями дедуктивно вывести все что надо «из Маркса», и не стремлением подчеркнуто дистанцироваться от не-большевистских представлений об общественной жизни, но тем, что эти концепты порождены умами, в жизни общества до того почти не участвовавшими и общество это сильно не любившими. Эта особенная непродуктивность, отчасти замаскированная драмой гражданской войны, Красного террора и разрухи потом есть собственно непродуктивность ненависти, не способной ничего создать. Я не убежден, что взгляды Маркса не могут быть воплощены, хотя и не хотел бы этим в своей жизни заниматься. Но я уверен, что их никогда не смогли бы успешно реализовать люди, в обществе исходно маргинальные.

Соответственно, чем больше другие жившие в России 1917 года этносы были искренно привержены Православию, равно как и другим конфессиям христианства или мусульманству, например, ориентировавшим верующих на следование традиционным ценностям в ожидании посмертной награды, заслуживаемой в том числе и смирением, тем меньше их представителей даже исходно было заинтересовано в получении образования выше трех классов и технических знаний, что было бы предрасположенностью к жизни в городе и возможностью выполнять сколько-нибудь квалифицированную работу на производстве. Это традиционалистское мышление особенно не годилось для того чтобы пробиваться в новом обществе, и к тому же те из крестьянских детей, которые приходили в город потому что жизнь в деревне становилась совершенно невозможна для них, приходили потеряв весь свой мир, и каждое их действие в новой ситуации было действием совершенно вынужденным. Полстолетия позже обнаружилось, что английские шахтеры с массово закрываемых при М.Тетчер убыточных шахт Англии совершенно не способны пойти получать предлагаемую им государством бесплатно подготовку по новой специальности, которую можно было бы еще выбирать из списка предлагаемых вариантов, и это при готовности государства взять их и их семьи надолго на содержание. Но только уже совсем недавно, в продолжение сказанного, стало известно, что противостояние с этими не способными измениться людьми всего на пол-дня отстояло от посылки премьер-министром Тетчер, для принуждения оружием, армейских частей. Насколько же были деморализованы и разрушены крестьяне новой Советской России, выброшенные из привычной ситуации голодом и жесточайшими расправами, которые тем косным английским шахтерам 70-х не угрожали совершенно! Человек преодолевающий постоянную душевную боль чаще всего не обнаружит инициативы и не станет активно ориентироваться в новой среде, всячески стараясь быть полезным как раз тем, кто разрушил его жизнь. Неправда что эти люди показали отсутствие талантов и потому не продвигались по новой социальной лестнице, просто эта лестница словно нарочно подходила совсем для других. Ленин, расписывавший социализм как «творчество масс», не дождался от действительно широких народных масс творчества устраивавшего его по содержанию, новая бюрократия конечно не устроила его – но в итоге можно сказать, что уже он и его стиль мышления ее не устроил. Ленин, говорит уже сегодня Сергей Митрофанов, в последние годы «презирал своих соратников за непрофессионализм». Он неожиданно для своих и врагов быстро надорвался на работе, но это просто означает, что многие рядом с ним тянули совсем в другую сторону.

Есть все основания потому ожидать, что не только в рядах новой власти, но и среди тех кто пошел получать доступное теперь образование – а скоро и среди тех, кто учил — процент выходцев из еврейской среды был многократно выше чем процент этого населения в стране. Ситуация 1918 года, когда крестьянская дочь Праскевья Пицык, ставшая потом в Канаде известной художницей Параскевой Кларк, в Петрограде училась живописи в классе сына прачки профессора Петрова-Водкина, достаточно быстро должна была становиться все менее типичной. Письма Петрова-Водкина начала тридцатых годов – а потом он умер от чахотки – превозносимого Советской Властью за его «Купание Красного Коня» художника Революции, на тот момент уже персонального пенсионера по болезни, а потому даже способного путешествовать по Волге на пароходе в каюте лучшего класса, в качестве главного впечатления при чтении оставляют ощущение его глубокого одиночества и опустошенности. Какими людьми верхнего слоя советского общества видел себя в это время окруженным этот столь завидно устроенный в новой жизни человек, раз ему совершенно не хотелось их рисовать, так что он за последние годы не создал ничего?

8.Политика царизма в отношении еврейского населения не вела к снижению возможностей этого населения, что отразилось бы, например, в том, что процент богатых среди евреев был бы ниже, чем процент богатых среди других этносов европейской части России, а вела к уравновешиванию дополнительных возможностей, возникающих в наднациональном государстве у этноса, особенно нечувствительного к принятой идеологии и особенно избирательно поддерживающего именно «своих». Царизм второй половины 19 века уже ничем не угрожал тем, кто не служил ему. Он лишь только последовательно опирался на тех, кто хотел служить ему и России, и эти люди получали возможность продвижения по социальной лестнице. В отношении людей, явно исходящих из другой логики чем служения своей Родине, стратегией была стратегия сдерживания, и даже ее в случае царизма не назовешь ни энергичной, ни эффективной. Сегодня этот вопрос совершенно намеренно удерживается в перевернутом состоянии, и поставить его с ног на голову удалось в начале 20 века. Ставшее еще с тех времен привычным утверждение об антисемитизме как существенной черте жизни русского общества неверно. Существенное есть то, что не просто позволяет понимать с чем мы имеем дело, а конституирует сам феномен, так что после того нам есть что понимать. Существенные в этом смысле, то есть конституирующие черты жизни России и ее истории я попробовал выше назвать. Среди нет места антисемитизму как просто любому «анти», речь шла о философии созидательной и объединяющей. Эта приставка, «анти-» может в принципе возникнуть, когда общества сталкивается с противостоянием своим основополагающим принципам — то есть встретит это самое «анти». Общество может встретить это, и в Британии встреченным в этом гипостазируемом случае будет некий «антибританизм», а общество Италии способно, в этом же смысле, столкнуться с «анти» как противостоянием всему главному в итальянском.

Ни одно государство на тот момент, равно как впрочем и сейчас, не смотрело б безразлично на действия своих подданных, вредящие принципам существования этого государства, и какими-то мерами защищало б себя. Бывшая конституционной монархией Британия во время, о котором речь, нуждалась в тех, кто будет следовать этой формуле и развивать ее, и несомненно ограничивала б как-то возможности граждан хоть в какую сторону желающих сместить имеющийся баланс. Принимавшая в первое десятилетие 20 века меры по дополнительному отделению Церкви от государства республиканская Франция не собиралась таким путем уничтожить верующих или угнетать их, или сделать их беднее. Она собиралась помешать конкретной социальной группе, активно противостоящей идеологии государства, этой идеологии вредить. И в частности светскому Французскому государству было нужно, чтоб церковники не имели возможностей прямого влияния на школьников; отделение школы от церкви во Франции первого десятилетия 20 века рождается отсюда – и только отсюда. Россия имела совсем иную формулу существования, и защитить организующие принципы, описывать ли их уваровской триадой или, как я предпочитаю сейчас, дерриватами максимы «Москва – Третий Рим», пыталась с помощью черты оседлости.

Существенно то, что идея нации служилых людей, то есть патриотов, рассматривающих дела России как свои, есть идея все время формирующейся нации: всегда и каждый может начать действовать так, хоть и не может конечно ждать немедленного воздаяния за это. Такая принципиальная открытость, когда мы не ограничиваем никак круг тех, для кого возможно сделать выбор, не просто этим же самым предполагает закрытость совершенно определенного рода и критерии для нее – а именно проясняет эти конкретные критерии как необходимые и даже диктует их. Русский язык как общий для всех живущих в стране язык описания любых сколь угодно частных дел путем помещения их в перспективу общих дел и общей жизни в стране; равноудаленность царя от всех наций и возможность кому-либо проявиться для власти только служа ей; понимание что «русский» человек есть тот житель России кто сознательно вышел за пределы своей исходной этничности – все это сводимо к решимости оценивать человека по его отношению просто к человеку рядом (но только к любому человеку, к каждому человеку), и к происходящему вокруг (но тоже ко всякому происходящему, как равно касающемуся и равно существенному). То, что могло бы «сейчас» ориентировать в вопросе кого нам считать обладающим таким отношением ко всему, что вокруг, есть собственно опыт русской жизни к соответствующему моменту. Пока русский язык становился общим, пока в поколениях выстраивались, от родителей к детям, цепочки людей, приоритеты которых таковы, этим же самым нарабатывался опыт различать. Он, этот опыт различения, никогда не абсолютен, но его всегда достаточно «на сейчас». Так вот невозможность раз и навсегда определиться в отношении признаков, кто же более полезен России, и согласие эту неустранимую нечеткость критериев переносить, связана с возможностью определенно сказать кто именно не полезен и опасен ей. Определить это – определить другой полюс относительно обозначенного мной. Этот полюс будет – выбирать всегда и только соплеменников, свой этнос; рассматривать ситуации жизни вокруг способом, позволяющим одни из них считать для себя бесконечно значимыми, а другие несущественными совсем; и не считать дела этого государства вообще своими, вообще существенными, а жить в ожидании другого государства.

Та определенность, с которой общество России и ее правители относились к этническим евреям, связана с определенностью отношения этой части подданных Империи ко всему вокруг них, но дверь всегда оставалась открытой. Получить возможность жить за пределами черты оседлости в России середины 19 века еврейский молодой мужчина мог, например, добровольно отслужив в армии. Сейчас в США, добровольно отслужив в армии, молодому мужчине можно получить ту возможность высшего образования (Министерство Обороны заплатит за учебу), которую иначе он, например, никак не может иметь по полнейшему отсутствию у семьи средств. Считать ли нам что государство в США делает некоторым своим гражданам унизительные предложения и этим обозначает их как «второй сорт»? Прадед Ленина принял крещение, сменил иудейское имя на русское и отправился, в названном выше смысле, служить власти. А уже отец Ленина занимал должность в образовании, которая была эквивалентна должности генерала. Я верю сообщаемым сведениям о том, что он очень много сделал для народных училищ и школ.

Собственно антисемитизм в России до 1917 года как сознаваемая антипатия или враждебность к евреям был реакцией на явное несоответствие жизненных принципов этнических евреев тому, чего ждало от человека и государство, и общество. Эта реакция была совершенно неконструктивной и бесконечно навредила нам всем. Она была реакцией тех, кто фактически был частью жизни общества и принимал дела в стране как свои, но не понимал формулы по которой существует Россия и потому верил, что «русские» — это этнос, это «коренное население», это «большинство», имеющее особые права, на которые своим привычным образом действий якобы посягают евреи. Искреннее желание «защитить» православие именно как «русскую веру» к несчастью работало в эту же сторону: объявить эту веру верой именно этноса, откуда и выводилось право и обязанность ее защищать от иноверцев, это уже сместить православие с роли которую я обозначил выше: то, что есть системообразующий принцип жизни общества и государства, с религиями отдельных входящих в общество этносов не конкурирует. Ко всему, и с русским языком обнаруживается сходная картина: именно те кто, в поколениях, рассматривали себя как людей «государевых», кто в последнее столетие мирной русской жизни стал именоваться сначала просвещенным, а потом, проще, образованным классом, не потому были не чужды изучению иностранных языков, что начинали свое образование в гимназиях, где таких языков предлагалось, для обязательного овладения, четыре. А потому, что русский был государственный язык и по такому своему положению с другими языками не соотносился, и изучать их этим людям ничего не мешало. В «Подростке» Достоевского встретившиеся через несколько следующих лет бывшие товарищи по гимназии в квартире одного из них, говоря о вещах совершенно обыденных и сами будучи представленными нам, автором романа, как люди ничем не выдающиеся – тот из них, кто вообще имеет собственное определенное место в жизни, просто клерк в учреждении – говорят, свободно переходя с русского на французский и обратно. И это, сам этот факт, что уже выйдя из гимназии они по-прежнему могут так – вообще не становится предметом внимания в том их разговоре. Эта сцена, помещенная Достоевским приблизительно в 1860 год, очень интересна именно тем, что фиксирует среднюю точку между появлением вообще того сколько-нибудь заметного образованного сословия, для которого уже мог издавать свои книги в конце 18 века Карамзин, и катастрофой 1917 года. Мы видим, что те, что считает Россию домом и намерен служить, никакого конфликта языков не переживает. Напротив, та поразительная невосприимчивость к иностранным языкам вообще, демонстрируемая большинством населения сегодняшней России и памятная нам по Советской власти, напрасно тогда объяснялась железным занавесом, якобы не оставляющим реальных шансов такое знание хоть когда-то в жизни применить. Иначе мы сейчас видели б противоположную картину, а картина та же. Потерявшие в результате Революции Россию именно схватились за русский язык, и он стал играть ту же роль естественного, никем конкретным не указываемого стержня внутреннего сопротивления все разрушающим переменам, какую в Польше после 1945 года стала играть исконная религиозная вера поляков.

Люди, лишившиеся всего остального, к вопросу языка должны относиться болезненно, им будет легко вериться, что всякий «еще один» язык на самом деле приходит «вместо». И это те самые люди, которые когда-то дали вовлечь себя в смуту и затем во все лишивший их переворот 1917, то есть те, кто верили, что они есть именно этнически «русские» и русский язык это их национальный язык. А для носителя национального языка другие языки невыносимы как успехи других наций. Из этого в частности следует, что сегодняшняя задача России в сфере образования вовсе не в том, чтобы организовать наконец изучения иностранных языков в школах на уровне, позволяющем свободно общаться с миром – а в том, чтобы вывести русский язык из ситуации совершенно ложного противостояния с другими языками, якобы способными занять, в сознании школьника, его место.

Стремление принизить «других», защитить «свою» веру и так же понимаемый язык — это была, в до-революционной стране, реакция тех, кого я по приведенным выше основаниям предлагаю все же русскими именно не считать. Мы имеем тут случай, когда действительно понимать происходящее есть условие действительного участия в нем. Тем более понятно что согласившиеся разрушить свои церкви для того, чтоб получить якобы причитающуюся «простому народу» возможность всем управлять, всем владеть, что означает: отказаться от своей «православности», чтоб благодаря этому получить возможность впервые до конца реализовать свою «русскость» – а до того бросить фронт чтоб не служить «немцам» в генеральном штабе совершали ошибку системную, и тут не существенно что никто из них не знал подобных слов. Вера была смысловым полем, создающим возможность управления, и характеристикой достигнутого уровня насыщенности смыслами было то, что генералы генерального штабы могли быть в том числе и немцы. Я хочу сказать – уже могли быть немцы. Но, конечно, не в том смысле, чтоб эта ситуация возникла перед Первой мировой. Русские цари всегда привлекали иностранцев к управлению – и эти иностранцы не просто служили верой, и не просто известны нам с их уже на русский манер построенными отчествами, но после Революции обнаружилось, что эти люди или уже их потомки не согласны просто вернуться на историческую родину и тем несомненно спасти свою жизнь, но готовы эту жизнь отдать в попытке вернуть народы России в форму существования, которую сами эти военные люди несомненно считали и своей тоже. Оказываясь, тем самым, именно русскими людьми. «Уже могли быть немцы» означает, что система российской жизни развилась достаточно для того, чтоб ни происхождение, не вера, ни родной язык человека не определяли, окончательно, возможностей продвижения этого человека в обществе. Вл.Соловьев – как я помню, в маленькой статье, посвященной памяти Императора — дает определение «империи» и говорит, что империя это столь большое, многонациональное и сильное государство, что ему уже не вредит непохожесть отдельных входящих в состав целого наций и даже развитие их — и оно, более того, заинтересовано поддерживать конкретные веры, этносы, языки. Именно, получая от разнообразия для всей империи пользу. Это сказано в 1880-е годы, и следующие десятилетия по моему мнению давали основание дополнить эту формулу: в начале ХХ века для всего действительно «русского» было не опасно уже не только национальное, но и индивидуально-личностное своеобразие, если это своеобразие могло и хотело всей России послужить. Я думаю, что для России было возможно дорасти до того, чтобы и этнические евреи были б на ее службе желанны, но для этого эти конкретные индивидуальности должны считать Россию и русское своим настолько, чтоб предпочитать умереть — но не перейти в еврейскую армию, как служившие царю немцы не переходили в немецкую.

Чуждость значительной части лидеров Революции и ее активистов, рабочих двух столиц и индустриальных центров, остальным этносам России, и убедительность их – прежде всего, разрушающих все стороны прежней жизни – действий для евреев привело к высокой пропорции участия выходцев из еврейского народа в активностях Советской власти, начиная уже с 1917 года, и решающим оказалось то, что таких людей было больше всего в европейской части России, где судьба страны и оказалась решена. К 1924 году значительная часть руководителей Советской власти на всех уровнях, как военных так и гражданских, были этническими евреями – преимущественно внуками крещенных и взявших русские имена и фамилии лиц или же, в случае самой верхушки, выбравшими маскирующие происхождение псевдонимы еще во времена партийного подполья. Официально объявленная политика наибольшего внимания власти к, до того, «наиболее угнетаемым» означала, что еврейский народ явно ставится в преимущественное положение. Выходцам из этого этноса легче всего было занять место изгнанного или уничтоженного правящего класса в городах, говоря буквально – то есть получить право жить в захваченных у буржуазии квартирах и получить место работы в советских учреждениях. Евреи имели возможность свободно пересекать границы страны по религиозным мотивам и возвращаться тогда, когда никто другой не мог бы уже ни выехать, ни вернуться в СССР. В пьесе Александра Галича 50-х годов «Матросская Тишина» есть персонаж, покинувший еврейскую слободку после революции, возвращающийся туда же перед войной, и сообщающий, что он посетил Стену Плача и другие святые для евреев на Ближнем Востоке места, но затем понял, что его родина здесь. Является он в дом, где раньше жил, как сказано и как обсуждается к тому же всеми вокруг, с чемоданами, с гостинцами, то есть это возвращение тут вовсе не тайное проникновение в страну. Такое не скрываемое неравенство возможностей дополнительно снижало активность других этносов в новом государстве.

Именно такой, почти что моноэтнический, характер новой власти в то время никакого сомнения ни у кого, ни в стране, на в Европе, не вызывал. Посетивший под вымышленным именем Советскую Россию в 1926 году бывший депутат Государственной Думы, а после один из лидеров Белого Движения Василий Шульгин (вот его-то через границу по зимнем лесу переводили контрабандисты, и шел он с револьвером в руке) представил увиденное в написанной сразу по возвращению в Европу книге «Три столицы», что подразумевало кроме Москвы и Петрограда еще и Киев. Ни для него самого, ни для многочисленных помогающих его конспиративному, по фальшивым документам советского функционера, путешествую его собеседников в Советской России – а перед нами проходит калейдоскоп лиц и разговоров — сам вопрос о названном этническом характере большевизма никогда не стоит, все не просто даже понятно, а видно каждую минуту вокруг, то есть попросту на улицах и в вокзалах, поскольку Шульгин все время в пути. И автор в своих заметках описывает исключительно лишь интересные для него выразительные детали, как именно новая правящая нация России одевается, говорит, ведет себя в разговорах на улице со своими и с людьми других национальностей.

Потому, совершенное отсутствие такой картины в описаниях, даваемых и сейчас отечественными историками первому десятилетию после революции сегодня настоятельно требует объяснения, а не только лишь исправления совершенно ложных, как остается сказать, расставленных акцентов. Внимание просто к любым совершенно бытовым и повседневным документам той эпохи, направленное исходно даже на совсем другие темы, тут же высветит для всякого непредвзятого человека необыкновенное количество еврейских фамилий в списках сотрудников любой официальной организации крупных городов. Это обнаруживаешь, например, читая имена тех кто выступил свидетелями по делу о, якобы, самоубийстве Есенина, и в отношении которых мы знаем сегодня, что почти каждый из этих нескольких человек был внештатным сотрудником ГПУ, о чем говорят их данные, пропечатанные в ведомостях этого учреждения на зарплату. И это еще без людей из того же списка «свидетелей», от крестившихся дедов и прадедов получивших более удобные им для прежней жизни имена и фамилии! Что заставляет пишущих на исторические темы представителей науки и сейчас действовать столь согласованно, столь заодно, упорно продолжая представлять произошедшее в 1917 году как, по существу, а не по форме только, «социалистическую» революцию, то есть порыв широких слоев населения вне всякой связи с «национальным вопросом» в сторону вожделенных для них свободы равенства и братства, пусть и выглядящий для нас с каждым еще отдаляющим от тех событий десятилетием как все более драматичный, все более трагичный, все более безумный?

И это вопрос совсем не исторической справедливости. Описывая происходившее непосредственно до и в первые годы после 1917 как выбор «русского народа» или даже всех народов Российской империи, решимость «отречься от старого мира», и еще как опыт воплощения учения Маркса, соответствующие персоны совершенно явно и, я полагаю, намеренно дезориентируют сегодняшних граждан России, нагружая их полнотой моральной ответственности за то, чего прадеды большинства из них не только не совершали, но о чем на самом деле даже не думали. Нам сегодня невозможно двинуться дальше потому – и потому двадцатипятилетие прошло в ходьбе на месте – что мы неправильно понимали до сих пор, где, в чем именно мы тогда, в начале прошлого века, оказались, что на самом деле, начав с 1990 года, следует преодолеть, и что при этом нам существенно сохранять, не теряя и еще не позволяя разрушить.

9.Активность Сталина после 1926 года на самом деле была борьбой за выравнивание ситуации, то есть за снижение представленности евреев в советской администрации до уровня, сопоставимого с процентной представленностью этого этноса среди народов Советской России. Существенно, и достоверно, то, что Сталин при этом не занялся созданием преимущественных условий для социального роста для грузин либо осетин. Не имея возможность объявить действительную (и главную) задачу, он затеял борьбу за «правильное» понимание пути строительства нового общества. Это дало возможность постепенно вытеснить этнических евреев из высших эшелонов власти – и однако же объявленный «ключевой вопрос», как на самом деле надо строить Советскую Власть, нельзя назвать надуманным: те, кто делали революцию под себя, точно так же представляли себе и строительство социализма, как строительство общества нового типа с евреями во главе.

Огромные жертвы «эпохи сталинских репрессий», тяжелейшая атмосфера в до-военном обществе, все годы начиная с 20 съезда бывшие объектами лишь все более и более критического внимания, не подлежащие оправданию преступления вроде вызвавшего голод на Украине изъятия хлеба из крестьянских хозяйств не были сами по себе планом Сталина, и не были ни для чего ему нужны. Но не объявляя задачу такого масштаба как названная мною и все же ее решать, то есть в существенных объемах вытеснять евреев с советских постов и тем не менее не дать себя обвинить именно в этом было возможно только при максимальном размахе репрессий, только при самом широком — и к тому же именно несистематическом по видимости, выглядящем поистине всеохватно и всенаправленно – их характере. Охваченные страхом исполнители его указаний несомненно меньше боялись перестараться, чем недостараться – но и указания эти не должны были быть вполне ясными, не могли быть очень последовательны. Кроме того, из-за значительной «настроенности» органов советской власти на все тот же этнос кадры, на которые со своей стороны мог опереться Сталин, это в массе своей не могли быть сильные кадры. Но других у него не было, и не могло, как я полагаю, быть – и часть драмы жизни советского народа в последнее мирное десятилетие не должна объясняться ни «жестокостью вождя», ни его неэффективностью в планировании и расчете. Даже если б он мог сколь угодно точно рассчитывать указания, на осмысленное исполнение этих указаний он бы рассчитывать не мог.

Говорить о сталинской диктатуре нужно как об альтернативе по отношению к диктатуре одного этноса. Сталин не Ким Эр Сен, он очевидно не был занят ни созданием династии, ни подготовкой приемников. Он видимо действительно был искренним марксистом – в том смысле, что узнал о марксизме не от евреев; его учителем был грузинский марксист, погибший в царской тюрьме. И мы должны понимать, что любой культ личности – хотя называть так сталинский режим, вообще говоря, неверно, так как название должно отражать самую суть происходящего, а суть в том, вместо чего мы получили именно эту конкретную личность – кончается со смертью самой личности, но с культом одного этноса все по-другому. Сталин действовал чрезвычайно жестоко и это не может быть забыто; но нельзя позволить себя забыть и то, что будь Сталин «подобрее» — из «Краткого курса ВКПБ» был бы вычеркнут уже он и еще многие с ним, и живущие на территории когдатошней Российской Империи в наше время вряд ли были б способны даже думать на предлагаемые мной темы. Великая Отечественная Война есть по преимуществу трагедия, хотя и невиданно, неслыханно героическая; теперь мы знаем, что Сталин не был ни великим мыслителем предвоенного государства, ни – по настоящему расчетливым — строителем Красной Армии, ни гениальным стратегом сражающихся войск. Но он был достаточно эффективен чтоб мы все жили сегодня, а альтернативы истории как им положено нормальным образом скрыты во тьме; однако же в особенном случае именно нашей истории кое-что выступает из этой тьмы – и оно столь страшно, что мне приходится выбирать Сталина.

10.Преемственность Советской Власти после смерти Сталина и 20 Съезда в отношении намерения контролировать, теперь, процентную представленность евреев среди руководителей среднего звена, которую демонстрировали сменяющиеся лидеры страны, показывает, что смысл этого главного содержания его деятельности и невозможность хоть какого-нибудь развития Советской Власти какой она была заявлена без удержания евреев от активного возвращения во власть была советскому руководству совершенно понятна.

Утверждения о том, что в СССР в послевоенные годы действовали негласные запреты, существенно затруднявшие продвижение евреев по социальной лестнице вверх в областях науки и искусства, нет оснований оспорить. Но есть все основания назвать вслух действительные причины таких запретов и, в других случаях, ограничений. В продолжение сказанного выше следует еще сказать, что когда Сталин закрыл евреям путь в органы государственной власти, получение высшего образования и потом работа в соответствующей сфере стала для них ясной альтернативой, и при этом же – достижимой целью. Те, кто были детьми или внуками крестьян, традиционно не ценили образования, и те кто воспринимал Советскую Власть как в самих ее истоках глубоко чуждую им — отозваться на призывы этой власти идти учиться не могли. Звали всех, кто «не запятнан» связью с царским прошлым – но далеко не все были готовы использовать такой шанс. В итоге мы получили, начиная с 60-х годов, впечатляющее количество этнических евреев в сфере непроизводительного труда; я не уверен, что этот процент соответствует представленности евреев среди народов СССР – и я уверен, что этот процент был бы несравнимо выше, был бы неприемлемо высок, если б сдерживающих мер не существовало. Сообщающие сегодня о трудностях, чинившихся в – прежде всего – Москве 60-х и 70-х годов множеству желающих получать математическое образование евреев (которых пишущие о себе и идентифицируют себя сегодня так, без приставки «этнические») лукавят. Переживания человека, которому не дают заняться делом, «для одного которого он может быть и создан» необходимо рассматривать в более широком контексте — и всегда помнить оттого, как и почему такое множество этих «желающих» без конца находилось в Москве, в которой, защищенной чертой оседлости, их еще в 1917 году не было, наверное, ни одного, и почему в возникшем в том году «царстве свободного труда» лишь весьма понятный список занятий из числа всех возможных «трудов» оказывался для них желанным. То есть списком того, единственно для чего человек «создан». «Создан» тут – важное слово, и это вовсе не метафора: этот тип человека именно что создан Революцией и есть на самом деле единственное, созданное ею — но тогда-то цели ее заявлялись всемерно широкими.

Тем, что часть этих людей оказались принявшими активнейшее участие в возвращении советскому народу культурного наследия царской России, в области литературной в особенности, поставило нас в двусмысленное положение, в котором мы находимся до сих пор. Несомненно, что в 60-е годы место исследователей и ценителей в другом случае попросту могло остаться пустым, лишь подразумевающим незримое присутствие не родившихся детей убитых носителей этой культуры. Но несомненно и то что, оказавшись трактователями культуры дореволюционной России, евреи оказались самым естественным образом сначала хранителями ее (и горячими искренними защитниками ее от ненавистного им уже хрущевского волюнтаризма), а отсюда уже как бы и подлинными ее наследниками. Что ж, это означает, что нам с нашей культурой долгого дореволюционного времени предстоит во многом знакомится заново, и что на этом пути нас ждут существеннейшие открытия. Мы можем надеяться на них, и мы сможем на них положиться.

11.Особенная чуждость сначала идеологии Российской Империи для евреев, а после завершения времени сталинских репрессий — идеологии «развитого социализма» как а-национального равенства в возможности служить, равно, всем нациям СССР и строительству государства – опять же, как рассматривающего равенство наций и примат личности как высшие ценности, а этническую идентичность как нечто второстепенное и даже имеющее подмоченную репутацию – поставила часть живших в советском государстве евреев в ситуацию искаженного самосознавания. Но тут ничего этнически-исключительного нет: искажение восприятия себя в подобной ситуации возникло бы у любого народа, сосредоточенность которого на себе и отсутствие интереса к ценностям общества в целом оказалось бы, по факту, хорошо работающим «социальным лифтом», оправдывая – собственно говоря, окупая — таким образом себя. Может быть, правда, что тут еще и маятник качнулся в другую сторону: ни крестьянству, ни уцелевшим остаткам более высоких социальных страт невозможно было искать себе место в послереволюционном строительстве – но когда ситуация перевернулась и советское строительство намеренно стало вестись без евреев, участвовать уже в жизни послевоенного общества желания не было теперь у них. Несомненно, все националистически ориентированные представители всякой из народностей СССР хотели продвигать «своих» (это попросту неотделимо от сущности национализма) и делали это. Но разница достигнутых разными этносами в этом именно деле результатов, которая у нас всех, живших в советское время в Европейской части СССР, на виду, показывает насколько же «свои» для конкретного народа могут быть больше своими, чем казалось бы называемые так же – «свои» — конкретные представители других этносов для тоже ведь всяко симпатизирующим им соплеменникам.

Отсутствие в российском обществе открытого разговора на эту тему наше общество разрушает – и отчасти это же разрушило «зрелый» социализм. Но его-то, социализм, спасти было невозможно – точнее, некому в этом смысле было спасать: процент среди активной части населения тех, кто осознавали себя прежде всего как евреи, для кого этническая принадлежность представлялась определяющей чертой, который был, надо полагать, весьма велик, и болезненность этой темы — неизбежно, в два шага, подводившей к мысли о том, что сам Октябрьский переворот носил совершенно извращенный характер, сообща совершенно исключали даже попытку такого разговора в обществе. Но устранить раз и навсегда названный фактор разрушения уже сегодняшнего российского мира мы, я убежден, способны. Среди недобрых теней нашего трудного прошлого, имеющих отношение к начатой мною теме, осязаем и кажется угрожающе живым только антисемитизм. В самом деле, не найти защитников крепостничества с его розгами; навсегда, я верю, умерла людоедская идея «классовой справедливости»; мы сожалеем сегодня о несомненно проживавшем в наших головах шовинизме с его анекдотами про чукчей; ходы мысли, устроенной так, как в словах «учение непобедимо, потому что оно вечно» мы теперь распознаем всегда. Но антисемитизм остается.

Я намерен показать, что это вроде бы физически вполне ощутимое явление – к тому же, заставляющее самих евреев сегодняшней России то прятать лица, то нападать – вовсе не есть обладающий самостоятельным существованием на пространствах нашей страны феномен, но есть обретающая воплощение, то есть материальную жизнь, химера, смысловая иллюзия в месте пересечения таких разных линий, как неспособности царской власти успешно довести до сознания широких слоев населения (просто не мысливших в подобных категориях) свою истинную сущность как власти над-национальной; как раз-таки истинной сущности Революции, совершенной преимущественно евреями и преимущественно для себя – но долгие сто лет назад; слабости (в обсуждаемом именно отношении, то есть, надо сказать — идеологически) едва-едва отыгравшей себя самое назад собственно Советской власти хрущевской и брежневской эпох, не способной навсегда закрыть тему, открыто обсудив ее; и неверного понимания кто мы есть, которое мы имели на момент обрушения советского режима – понимания, которое нас эти двадцать пять лет вело, которое мы еще и считали нужным не позволять себе утратить. Нам показалось, что либерализация 1991 года есть такое, и столь великое, освобождение, что нациям теперь не просто не будет тесно, а они как бы растворятся в открывшихся новых горизонтах, и мы потому наконец не услышим о них.

Я предлагаю понимать сам механизм такой ошибки (когда надежда и даже намерение «снять» межнациональные проблемы оказываются при рассмотрении в сколько-нибудь широкой временной перспективе, как например последние 25 лет, воплощением уверенности что эти проблемы не сущностны – а потому могут развеяться как дым даже простым переименованием соседей по коммуналке в соседей по двору) как универсальный механизм, провернувший сначала колеса перестройки, а только потом жернова разрушения СССР. То есть, по этому единому механизму произошло и фактическое решение, после 1990 года, вопроса о собственности, и – только представшее для нас тогда как «образование независимых государств» — решение вопроса о территориях, границах и суверенитетах. Но сейчас я хотел бы указать на серьезность именно этой ошибки, неверного понимания того, как мы решаем национальный вопрос, неверного понимания того, что значит, что мы решаем его так, как это по видимости выглядело на момент Беловежского соглашения. Кажется, что важность той темы перекрываемой драматичностью других ошибок времени «после СССР» — однако много из остального, что не дало и не дает России хорошо жить, есть только различные производные непризнанного в своем действительном значении и пока непонятого в своем действительном смысле национального вопроса. То есть – механизм в названных мною случаях (национальность, государственность, язык, собственность) оказывается един – но именно тема о национальном и этническом оказывается ближе к собственно смыслу всего происходившего, а значит ближе к существу дела, и потому не равна другим темам и даже определяет их. Не так много чем мы в мире именно в последние 25 лет могли бы гордиться; тем дороже то, что именно русского национализма в сколько-нибудь значительном масштабе – такого, чтоб это можно было назвать именно «национализмом», поставив в ряд с такими же явлениями имеющими место в любых обществах мира, и значительного – какого можно было б ожидать в бедственных условиях в которых оказалась сегодня наша Родина — так и не возникло. Это дорогого стоит; но говоря более конкретно это стоит понимания. Объяснение, я собственно, предложил на первых страницах данной работы: «русское» есть на самом деле над-национальное как сознательный выход за пределы этнических категорий личностью, начинающей мыслить государственно. В России с ее пестротой такое с упорной привязанностью именно к одному этносу в большинстве случаев не совместить. Наши доморощенные «националисты», которых мы видели группами в столице, и которые требуют «России для русских», не понимают, что на самом деле говорят. Я верю, что Россия должна быть прежде всего страной для тех, кто вышел за пределы своего этноса на простор совсем других смыслов и содержаний сознания (но, как следует из сказанного выше, это же в нашем особом случае и исторический простор); для «русских» значит для таких людей, но от национализма – правда, равно от любого национализма – это как-раз предельно далеко.

Национализм когдатошних окраин Российской империи, теперь национальных государств, как под копирку объявляющих законное превосходство «табульной» нации (находясь, по случаю, в 2004 году в Караганде, в Казахстане и листая телефонный справочник тамошних учреждений, я мог наблюдать, что фамилия начальника любого учреждения непременно казахская, и только одного из заместителей непременно русская; в Киеве в конце 1990-х считалось – и с удовольствием говорилось вслух – «что бы бизнес в столице Украины шел хорошо, фамилия хозяина фирмы должна быть обязательно украинская») и ущемление в правах оказавшихся в момент прекращения существования СССР на соответствующих территориях русских, которых просто пока еще терпят – вновь указывает на Россию как на смысловую альтернативу этому всему, а национальную идею всякой из образовавшихся (в конечном итоге, следует сказать – из царской империи) стран проясняет как утрату или неверное прочтение того исходного смысла. Если любого из патриотов такой страны спросить о том, он ответит вам, что «царская Россия действовала также, как мы теперь», и что это просто само собой разумеющийся путь. Но Россия действовала как раз не так, а в государственном национализме никакого пути нет – если только, конечно, не считать тут за таковой путь ко власти, в соответствующей стране, какого-либо предприимчивого и талантливого этнического меньшинства. Так что из трагедии разрушения царской России, которая почти точно повторилась теперь в Украине, можно вывести вот какой закон: чем более над-национальным фактически является государство, тем более маргинальным оказывается действительный, подлинный, высшей пробы, национализм, и тем глобальнее должно быть со стороны этого национализма предложение, которым народы этой страны могли бы быть обмануты. В России идея «русского» как над-национального была не проговоренной, но сильной, и увести с этого пути можно было только обещая окончательное счастье для всего человечества, и навсегда. Но в независимой Украине, на словах конечно же пытавшейся все же избежать крайностей шовинизма (а такие попытки по смыслу есть бледная тень того, что я в этой работе предлагаю понимать под словом «русский», а по происхождению явно растут из того опыта, который у нас у всех до 1991 года был общим), мятежникам оказалось достаточным пообещать всей громаде «европейский» порядок и «западное» благополучие.

Тут весьма продуктивным было бы выделить тщательно и подробно «общий знаменатель» во всех таких государственных национализмах, поискать его квинтэссенцию и уточнить, отталкиваясь от полученного, понятие российской государственности как, во-первых, являющееся смысловой противоположностью этому и, во-вторых, соотносящееся с этой квинтэссенцией как содержание и форма.
Но еще и по этому всему антисемитизм, про который еврей Ж.-П.Сартр однажды сказал, что он в основном придуман евреями, требует большего внимания, так что приведенные слова не закрывают тему. Эти слова Сартра я прочитал в пору наших самых больших в жизни надежд в номере выходившего в 1990 году в Москве журнала «Декоративное искусство», а именно в номере, целиком посвященному еврейскому декоративному искусству. Статья Сартра тоже была там и была, помнится, по эстетике. В том году, а я только тогда журнал и читал, среди других номеров года не было ни номера, посвященного украинскому декоративному искусству, ни — армянскому, на грузинскому… То есть, проблема есть. Антисемитизм есть неверное название для к тому же неверно понимаемых, самим их обладателем, переживаний. Эти две ошибки не просто существуют в один момент, но могут быть поняты только вместе. Назвать таким термином, с определением через «анти-», можно позицию в отношении чего-то чему противостоишь как субъект, то есть чему-то противоположному, чем ты сам. Никакая конкретная нация именно номинально, как таковая, не противостоит ни мне, ни моему этносу – если я идентифицирую себя с неким этносом – потому, что наций вокруг уж точно больше, чем одна, и думая в категориях противостояния, я должен думать так о каждой из наций по отношению к моей, а не об одних лишь евреях. А «антисемитизм» мы знаем как исключительную сосредоточенность лишь на одних из всех своих соседей. Опять-таки, надо удерживать во внимании одновременно эту «исключительность» — и эту «сосредоточенность», как два неразрывных момента происходящего. Сосредоточенность такого рода нерациональна – но это вовсе не значит, что она возникает на пустом месте. Место не пусто, и повод к нелюбви точно есть – но что-то обеспечивает застревание на этой теме, отсюда берется «сосредоточенность», и эта сосредоточенность столь устойчива, что объект представляется уже исключительно враждебным и плохим. То есть, кажется что есть основания не любить именно евреев. Я полагаю, что есть особенность этого этноса, которая переживается многими окружающими этносами как угроза – и, поскольку эта особенность на редкость трудно уловима, отношение по поводу части становится отношениям к евреям вообще. Эта часть – несомненно связанный своим происхождением с долгой и полной испытаний историей еврейского народа, но исходно рождающийся из идеи об богоизбранности евреев, сионизм как идея, что евреи должны и будут управлять миром. Невозможно, я думаю, отрицать, что эта идея существует. Невозможно также не предполагать, что если конкретный человек рядом с нами действует ради торжества этой идеи, он скорее всего будет отрицать, перед иноверцами, это. И непонятно как разграничить наше уважение к вере любого народа от нашего несогласия на именно такой аспект соответствующей веру, который – волей Бога – ставит конкретный народ навсегда выше всех. Я хочу сказать, что наличие в религии любого народа такого особого момента – исходящего от Бога сообщения, что только они «настоящие люди» и что история собственно существует, в итоге, для них, создало бы феномен отношения к ним, начинающийся с «анти-». Всегда некоторые не любят русских, или немцев, или итальянцев, или любую нацию в мире – но ни одна нация, не верящая в свою исключительность как именно богоизбранность, самим Богом и объявленную, не удостаивается этого «анти-». Америка за несколько последних десятилетий почти вызвала к жизни «антиамериканизм», и это почти указывает, что во всей теме «богоизбранности» американцев все-таки недостает.

Таким образом я вижу основания утверждать, что настоящие чувства, неверно понимаемые самим обладателем этих чувств, считающим себя врагом евреев – это чувства не поддающейся прояснению угрозы. Мы не видим угрозы в хоть каких представлениях о Небе, но не знаем как отделить служение своему Богу от рассмотрения всех других наций кроме еврейской в качестве ступеньки к исполнению обетованного. Тот кто считает, что ненавидит евреев, на самом деле ненавидит сионизм как идею о том, что евреи должны и будут владеть миром, и не знает как отделить еврейство от сионизма. Такое разведение двух явлений невозможно сделать извне – но сами евреи могли бы это сделать и должны это сделать, если они действительно хотят положить антисемитизму конец. Или «антисемитизм» есть результат намеренного укрытия сионизма внутри еврейства и, как ошибка окружающих народов, которым ведь в итоге предстоит проиграть, как начало и часть этого поражения, антисемитизм тогда евреям нужен и желанен – или они должны положить антисемитизму конец, убедительно дистанцировав себя от сионизма. Я убежден, что люди, которые считали бы что «русские», понимаемые как этнос, должны в итоге управлять миром (если б такие нашлись, но ведь таких людей нет) – преступники и безумцы. И я хочу услышать соответствующие слова – но о сионизме – от евреев.

Боюсь, что такие слова мы услышим еще не сегодня. Но сегодня я вижу возможность положить антисемитизму предел – то есть, буквально, существенно ограничить его; для этого нам нужно перейти от логики «мы-они», по названной причине быстро сосредотачивающей наше внимание именно на евреях среди всех наций, что есть вокруг, к рассмотрению полной шкалы возможностей (а дальше и к дополнению этой шкалы, приведению ее к завершенности и полноте). На одном конце оси конечно лежит мысль, что некоторая нация исходно и навсегда недосягаемо выше других; крайним положением на шкале такая идея становится при добавлении, что это есть объявленная — разумеется, истинным и единственным – Богом своему любимому народу божественная воля. Наверняка не один сионизм расположился тут, и мы найдем других кандидатов на этот полюс шкалы по соответствующей нелюбви окружающих народов, в каждом из случаев, к этносу, и нелюбви характерно иррациональной. Так, мусульманский воюющий радикализм сионизму родной брат; продвигать ли свое оружием или нет это не существенно, и свое продвигают, хоть иногда, оружием просто все – а существенна вера, что это делается по прямому предначертанию Божества. С этой же стороны, но ближе к центру нашей шкалы лежит национализм как желание поставить свою нацию выше других, но по своей, а не по божественной воле. По другую сторону от центра лежит такая любовь к своей нации, которая неотделима от сознания что и все другие народы тоже любят свое и гордятся своим. На самом конце с этой стороны шкалы возможностей находится место тому пониманию «русского» как над-национального для России, которое я предложил выше. И если мы для него это место утвердим, то этим укажем место сионизму как явной и последовательной альтернативе, и другие возможные позиции обретут свои законные места и, тем самым, свое ясное содержание и смысл. Так, нацизм Гитлера как намерение возвышать свою нацию с помощью насилия над всеми другими это последняя станция перед сионизмом, и он делит место именно с антисемитизмом как с готовностью подавлять определенную нацию с помощью насилия же – именно потому эти два явления, нацизм и антисемитизм, исторически явлены вместе. Я верю, что мы только выиграем, если группы людей и отдельные индивиды смогут ясно определиться, где они на этой шкале. Но только восстановление второго полюса шкалы, где я вижу «русских» (как исключительно над-национальное и не-этническое явление) позволяет разметить все пространство так, что мы увидим — где евреи, которые намерены править миром; где евреи которые считают что их нация лучше других (и они там не одни – а вместе с теми представителями совершенно любых этносов, которые думают о себе точно так же); где евреи которые любят свой народ и понимают, что и другие народы так же любят свое и своих; и где евреи, для которых на передний план вышли ценности нашего общества, ценности России, над-национальные ценности государства, и которые поэтому должны называться «русские» точно так же, как вы или я.

Живущие сегодня в России евреи так же не несут никакой моральной ответственности за переворот 1917 года в России, как я – за действия черносотенцев. Царская империя, которая бесконечно мне дорога, не справилась с существеннейшей задачей и более того, обязанностью власти – найти применение для всех сил всех живущих в ее границах народов и, я полагаю, была обречена. Но в наших силах восстановить линию, связывающую воедино историю России царей и историю того времени СССР, когда содержание происходившего в стране уже более – менее верно описывалось свернутым до этих букв, СССР, названием, проверить правильность реконструкции тем, что история России Ельцина и новейшая ее история после 2000 года уложится на этой же линии и приобретет тут свою ясность и свой смысл. И дальше мы должны внятно сказать, куда мы вдоль этой линии движемся дальше и как мы видим возможность участвовать в этом движении, которое и есть «жизнь страны», всем людям, кто, независимо от своей этнической принадлежности, чувствуют себя прежде всего именно «россиянами», как называл это президент Ельцин, или «русскими», как я предлагаю это понимать в данном эссе. Нам очень нужны таланты и силы всех, кто чувствует так – но тут не может быть двусмысленностей, и отдаление во времени от постигшей нас в 1917 году катастрофы должно быть несомненным и безоглядным отдалением от возможности нас, то есть «русских», еще раз кому-либо, в собственных интересах, обманывать и использовать.

12.Мы не можем знать до сих пор, воплотима ли коммунистическая идея, или нет. Я не сторонник этой идеи, и даже если она воплотима, то есть если коммунизм как его представлял себе Маркс действительно может быть принципом общественной жизни – из этого еще не следует что этот принцип следует осуществить. Однако нам совершенно необходимо сказать себе и всему миру, что история становления Советской власти не может считаться доказательной (то есть «чистой») попыткой воплощения идей Маркса. С самого начала являясь проектом по захвату власти евреями в России, пусть евреями на время желавшими забыть о своем еврействе, Октябрьская революция привела к такой смуте, к такому кровопролитию и к такому разрушению самих устоев ненавистной евреям общественной жизни, что совершенно не зависимо от желания самих лидеров Советской власти по завершению Гражданской войны, их собственные действия «по Марксу» могли быть уже только мертвой формой, в которой жило совершенно иное содержание. Вступивший в борьбу с ними Сталин мог заменить диктатуру евреев только на собственную личную диктатуру. Я полагаю, что он действительно искал возможностей вернуться к более содержательному следованию Марксу – но в любом случае это могло делаться только по остаточному принципу. Мне кажется, что слухи о его позднем возвращении, в мыслях, к православию это не только лишь миф. И, в любом случае, Великая Отечественная Война спутала все карты.

13.Я не сомневаюсь, что несчастье постигшее Россию в 1917 году привело, через цепочку промежуточных явлений, к победе Гитлера в Германии, пришедшему к власти с намерением остановить коммунистов, и именно – евреев-коммунистов его страны. Я не сомневаюсь так же, что в своем намерении быть союзником Советской власти Гитлер обращался к одной стороне советской действительности, поскольку борьба Сталина сделало действительность СССР двусторонней – какая ирония в этом, если помнить о исходно двухголовом имперском орле – но в 1941 году он атаковал собственно другую сторону советской действительности, и видимо был искренен в утверждении, что видит (теперь) в СССР еврейское, а не только лишь коммунистическое, государство. Однако нападение извне есть вызов, обращенный к государству в целом, к обществу целиком, и более того – вызов снижающий значение разделенности на государство и общество. Вызову, по крайней мере вызову такой силы, отвечает уже «Мы». Это «Мы» впервые, может быть, обнаруживает себя тут, и осознает себя как таковое. Родившаяся, на самом деле, к 1943 году общность была – «Советский народ», и переименование Красной Армии в Советскую было признанием государством свершившегося факта. Мне кажется неверно думать, что произошедшее к 1942 году возвращение Сталиным в идеологию и, шире, в культуру имен из прошлого Российской Империи, от Александра Невского до Суворова и Кутузова было пропагандистским ходом, и тем более не верно утверждение что он спасал так собственную власть.
В этом смысле и король Англии спасал свою власть назначением Черчилля и всяким другим шагом во время войны; ясно что такая логика рассуждений просто никуда не ведет. Больше оснований считать, что с ним случилось то же, что случилось с частью людей нашей страны, осознавшими себе в качестве «мы, которые сопротивляемся вторжению». Я хочу сказать, что уже его «братья и сестры» из первого обращения к народу после начала войны не было игрой. У меня нет никакого намерения показать его фигуру как менее противоречивую чем мы знаем о ней; напротив, я намерен утверждать, что личность его была даже еще сложнее, и что в войну там выделилась грань, отвечавшая этому «Мы».

В дискуссиях последних двух десятилетий мне встречалось утверждение, что после Второй мировой войны произошло замещение (или даже «подмена») ценностей, так что в качестве главного для СССР исторического события стала называться, вместо Революции, победа над фашизмом. В рамках разворачиваемой мною в настоящей работе логики произошла, конечно, не подмена, и даже не замещение – а возвращение к тому, что было возможно ближе к дореволюционным ценностям России. Еще не было смысловой реабилитации белоэмигрантов и, много позже, белогвардейцев Гражданской войны; еще не было никакой возможности написать публично о том, что Российская империя в начале ХХ века была влиятельным и быстро развивавшимся государством; Первая мировая поминалась только как тот шанс совершить революцию, которым воспользовались большевики – но в идее «Советского народа» как победившего в войне «Мы» уже содержалась великая надежда, и я верю, что мы имеем сегодня шанс продолжить наметившееся тогда движение. Я полагаю, что Революция сказанным мною выше дезавуирована вполне; чего же принципиально иного конкретно в победе над фашизмом?
Иное можно указать – но прежде я скажу, что принципиально иное не значит «не имеющее отношение» или «не связанное» — но значит «обратное». Революция разрушила идею «русского» как над-национального, как того, что выше этноса и вровень с государством. Победа в Отечественной войне есть возвращение «Мы», в котором предложенное мною понятие «русского» ожило. «Мы» это то, у кого один враг и которому нужна одна победа. Но, кроме того, у него, и вынужденность тут лишь обнажает смысл – один язык. И это русский язык как язык всех, кто воюет.

Это чрезвычайно существенно. Ленин в предреволюционной пропаганде обещал нациям самоопределение, и его слова о России как «тюрьме народов» мы все зубрили в школе. Большевики уже в ходе гражданской войны показали, чего они на самом деле хотят. И вот позже, то есть после смерти Ленина, начинаются национальные движения в республиках РСФСР, в частности настояния на национальных в отличие от русского, языках. В.В.Шульгин, уже упомянутый мной, в «Трех столицах» описывает свои впечатления от СССР 1926 года. Он в этот момент в Киеве и пишет, что власть «по неизвестным причинам» начало проведение национальных политик, и в его родном Киеве «безжалостной», как он выразился, украинизацией (в частности, на украинский теперь переведено преподавание во всех школах) занят и вернувшийся из эмиграции, сотрудничающий теперь с Советской властью первый президент независимой Украины Грушевский.

Я думаю, сейчас возможно объяснить, что произошло. Национальные элиты обнаружили смысл произошедшего и перспективы дальнейшего управления страной евреями. Сталин в Москве вступил с ними в борьбу под предлогом возвращения на «правильный» путь строительства социализма. В Киеве началась эта же борьба — но путем утверждения украинского языка как языка здешнего социалистического строительства. Видимо, эти же процессы проявились и в других частях СССР. Советской власти трудно было отрицать то, что соответствующие обещания исходно были даны – но потребовавшие теперь исполнения обещаний не столько нуждались в подчеркнуто «своем», сколько боялись ясно проступившей альтернативы ему.
Так вот к 1941 году угрозы управления страной исключительно евреями больше не существовало, потому что Сталин победил. Теперь мы не знаем, что было б с языками национальных окраин, не случись новой войны – но в войну идея множества отдельных языков в разных частях одной страны совершенно исчерпала себя. Приказы в конце концов отдаются на одном языке, и управление тылом проходило в порядке приказа, и язык был тот же, что для воюющих частей. Но дело не в приказах. Подразделение в бою способно на большее, если бойцы видят меньше различий между собой – и, я думаю, различия в языке элиминировались быстро.

Но элиминировались или хотя бы расшатывались и этнические отличия. Те кто скорее верил, по факту, в над-национальное, чем в национальное, (и наверное иногда не желая называть это «советским») — были с нашей стороны фронта. Не случайно немцы во всех случаях, строя отношения с жителями захваченных территорий, подчеркивали национальное и укрепляли местный национализм. Есть свидетельства того, что в 1942 году Сталин ввел в бой, а до того призвал в армию последний резерв, на тот момент имевшийся у него: это были мужчины 1895 и даже 1890 года рождения. Говорится теперь, что именно они решили исход сражений того года; говорится, что это потому, что это были зрелые опытные мужчины с опытом участия еще в Первой мировой. Да; но это были люди хорошо помнившие еще ту Россию – более того, среди них было много тех, кто потом воевал против Советской власти и отбыл свое наказание за это. Невозможно думать, что они пошли воевать – и воевали так, что победили тогда, в 1942 – потому, что теперь обратились в коммунистическую веру. Остается думать, что это советская вера обнаружила в себе вектор назад, они отреагировали на него — и нас тоже очень должен интересовать сейчас этот вектор. Шульгин, опять-таки, описывает в своих записях о Киеве 1926 года встреченного им в чайной мужчину, как сказано, поистине богатырского сложения, говорившего автору, что с начала Советской власти не работает и не собирается работать до тех пор, пока эта власть не уйдет, а живет на накопленное, то есть заработанное когда-то. Что-то заставило его и таких как он в 1942 пойти на фронт и драться. Что нового увидели они, так что пошли?
Из уже сказанного ясно, что именно я имею в виду: то что называлось «советским», и что теперь в пропаганде стало всеми средствами показываться как произрастающее из славной русской истории прежних веков, во-первых, обнаружило своей главной чертой над-национальное, то есть то что выше этнического но вровень с государственным и, во вторых, наглядно разошлось с «интер-национальным», до объявления которого «космополитичным» оставалось ведь уже немного времени.

Война привела к дальнейшему расхождению советского и еврейского как именно этнически еврейского. Мы знаем, что среди этнического еврейского населения в СССР – то есть, именно не принявшего идею интер-национального как отменяющего этничность – были сильны надежды на освобождение, которое несет именно им немецкое вторжение. Мы знаем, что описание встречь входящих в местечко германских частей нарядными уважаемыми членами соответствующих общин не есть намеренная ложь со стороны врагов еврейского народа. Но мы – и в этом случае, уже совершенно все мы – знаем, чем эти надежды кончились потом. И вот эта трагичная сторона истории войны, такая же трагичная как и многие другие стороны той истории, есть так же ступенька в рассматриваемом мною процессе: когда-то черта оседлости была на самом деле чертой между евреями, видевшими смысл участвовать в жизни царской России по правилам этой страны, и в результате личных ответственных действий получившими возможность жить за чертой оседлости (так, еще в середине 19 века получить разрешение можно было если выучиться на профессию из «дефицитных» для страны тогда, аптекаря например) — и теми, кто не желал этих правил; позже евреи разделились на тех, кто стал активнейшей частью советской власти и тех, кто не участвовал в ней, занимаясь мелкой торговлей НЭПа или как-то выживая потом; и новая черта пролегла между теми евреями, кто стал сражаться с фашизмом на стороне Красной армии – и теми, кто не стал. Эта теперь проведенная заново черта не повторила предыдущие, но преемственность смысла несомненно есть.

И я назову именно это – а не победу на Курской дуге – решающим моментом нашей истории: то что началось как разрушение евреями «русского» как над-национального, не могло решиться и быть сведено на нет только усилиями «сверху», борьбой Сталина, активностью национальных элит республик СССР; линия фронта была, в обсуждаемом мною сейчас смысле, линией разделяющей воюющих и не желающих воевать. Тех, кто видел, за что воевать и умирать тоже – и тех, кто не собирался умирать ни за что. Это, я хочу сказать, была новая черта оседлости. Идти воевать было принять происходящее в стране как свое, и оказаться выше этнического. Не идти – это значило твердо и ясно сказать себе самому об этом. Солженицын пишет, что он никогда не видел на передовой еврея. Я думаю, что решимость идти воевать меняла этих людей так, что их было теперь не узнать. И для меня это значит, что все они там, кто не убегал из траншей, были по факту – русские, независимо от их этнических корней.

Начавшееся в 1917 таково, что мне не кажется преувеличением обозначать вехами изменения в позиции и настроениях находившихся на территории СССР евреев. И в годы войны часть из них получила опыт — не имеющего ни сил, ни желания задуматься об этнических корнях — единства с теми, кто воюет рядом с тобой и воюет за одно. Это «одно» не было ни объявляемыми пропагандой целями – никто, как говорят фронтовики, не воевал «за Сталина»; ни личными целями солдата в окопе – нет ничего страннее чем думать о личных целях, понимая что тебя весьма вероятно прямо сегодня убьют. Личная цель солдата это то, во что он сейчас целится – но за такой готовностью все время целится и самому оставаться под огнем стоит нечто совсем иное; это может оставаться не названным им самим, но рассмотрение происходящего в более широкой, и тем более – исторической перспективе сразу обнаружит для нас, что фактически объединявшее людей в окопе «мы» по завершению войны становится причиной действий уже и в одиночку, и достаточно быстро осознается в этом своем качестве – быть мотивом и смыслом.

Война, я хочу сказать, поставила нас перед необходимостью вернуться к над-национальному, и часть жителей страны сделала этот шаг, и именно эти люди стали новым ядром послевоенной жизни в СССР – жизни, в которой уже была явная альтернатива «национальному». (Тут оказалось место определенной путанице – после-военное над-национальное кто-то может увидеть как занявшее место до-военного «классового», и занявшее тогда просто потому, что до войны «другой» класс был уже совершенно уничтожен, так что якобы термин «классовое» стал меньше значить применительно к делам внутри страны – но я полагаю что именно опыт войны необратимо изменил прежний «классовый» характер сознания, и саму формулу, «классовое», с облегчением стали забывать.) Именно поэтому риторика национальных языков национальных республик СССР потеряла свой напор – то есть дело не только в том, что в разрушенной войной стране на отстаивание своего как этнического не было уже сил. Я думаю, что идеология «советского человека», и особенно же воспитания его особенными усилиями советского государства – догоняла ушедший поезд. Эта идея пропаганды 60-х была подхвачена из воздуха, и власти принимали за успехи такого воспитания то, тот факт, что уже имевшиеся, принесенное с войны, не особенно сопротивляясь укладывалось в новые пропагандистские формы. Но содержанием всей темы про «нового советского человека» было то, в чем мы можем сегодня разглядеть возможность «русского». И это началось, впервые, в 1941, и чувствовалось уже тогда. Сталин, встречаясь с английскими дипломатами в конце 1941 года, сказал им о населении СССР – «Вы думаете, они воюют за нас? Нет, они воюют за мать-Россию». Если б я подсказывал советским пропагандистам 60-х, я б советовал им говорить, что «новый советский человек» это тот, кто фактически действовал по-новому в сражениях войны, но кто теперь может назвать главную суть тогда возникшего словами.

14. Советская власть, какой она была после 20 съезда, собственно и есть попытка исполнения обязательств 1917 года. Мы можем потому говорить о времени Хрущева и времени после него как о некотором подобии того, чем была бы жизнь в России после Революции, будь эта власть взята в свои руки не евреями, а действительно широкими массами желающих установления «царства труда» всех народов прежней России. При всей условности такого моделирования все же можно сказать, что мы, в этом смысле, увидели отчасти состоявшимся социалистический эксперимент и сами жили в нем. Опыт выборности власти (как это выглядело даже в позднем СССР), опыт однопартийности и опыт жесткого идеологического контроля над обществом никак нельзя признать позитивными. Госплан, неизбежное следствие коллективной собственности на средства производства, и сегодня остается для нас символом приписок и подгонки данных. Ничего не говорит также о том, чтобы отсюда действительно начиналась линия, ведущая к коммунизму именно как общему мировоззрению, и только потому -общественному строю. Но мы, то есть жившие в начавшемся с оттепели (а вовсе не с Революции, по своим созидательным возможностям во всем подобной цунами) СССР, обладаем еще и некоторым другим опытом, этот опыт не имеет аналогов в мире — и это опыт отношения человека к человеку, и человека к обществу и своей стране.

Наибольшим достижением Советской власти начиная с 60-х годов является опыт оценки людьми друг друга как личностей и как членов общества с игнорированием национальной принадлежности. «Игнорирование», однако, не означает тут ущемления; за человеком признавалось право на национальное своеобразие и особенный интерес к своему этносу, но при этом от него ожидалась способность предпочесть ценности советского общества как высшие. Но важно видеть, что это не просто замена одних ценностей на другие или даже на более ценные – неустранимый момент этой фактически наблюдавшейся начиная с 60-х трансформации сознания это именно вырастание индивида из этноцентрической системы координат, и как со всяким выходом за прежние пределы, тут также прежнее не обесценено, и даже не оставлено сзади, а обнаруживает впервые свой принципиально подчиненный смысл. Я полагаю, что только для ведомого над-национальным человека его собственное этническое и национальное открывает свое действительное и полное содержание. Это не происходило со всеми и никому не давалось совсем легко, но сама возможность такого переживалась человеком как открытие, и еще как освобождение – что может тогда служить косвенным подтверждением правоты предлагаемой логики: если освобождение чувствовалось, значит этническое как безальтернативность способно стеснять, и не есть нормальное положение дел. Может быть, религиозность двух прошедших тысячелетий христианства таким же образом «вытаскивала» сознание из границ только лишь погруженности в отношения с соплеменниками.

Если согласиться, что предмет, описывавшийся идеологией как «новый советский человек», был, а остальные маркеры развитого социализма мы склонны считать скорее фикциями, то это значит, что основа и каркас этого феномена, называвшегося «новый советский человек», именно не советская. Конечно, я хочу сказать, что это «русскость» в новом обличие – но не реконструкция или повторение, а результат несомненного развития самой исходной возможности.

Это русскость без царя. Самодержавие во все времена нуждалось в верном служении, тема дворян и, шире, государевых людей кажется раскрытой вполне, так что я не буду к ней возвращаться. Но Николай Второй не был конечно первым российским государем для кого слово «служение» перестало относиться только к подданным. Вл.Соловьев в страницах, посвященных памяти Николая Первого, пересказывает слова последнего к оступившемуся министру – все должны служить, и я тоже служу, и ты служи. Это несомненно уже есть интересующая меня тенденция, вопрос — кому служит царь? — в этом контексте не предполагает ведь религиозного ответа. Империя в России прекратила свое существование вот на какой ноте – член Государственной Думы и убежденный монархист В.В.Шульгин отправился лично просить Николая Второго об отречении, и документ в тот же час был подписан. И это была просьба послужить, послужить именно России и, в этих крайних обстоятельствах разгулявшейся смуты и надвигающегося мятежа – послужить таким крайним, драматическим образом. Отказаться от самодержавия, но сохранить страну.
Россия не удержалась на этой моральной высоте, и говорить что мы только к 60-м вернулись собственно в ситуацию 1917 года это говорить, что мы вернулись на ступеньку следующую за способностью убежденного монархиста и лично любящего Государя человека просить монарха об отречении от престола. Тут оба обнаруживают впервые для нас, что верность в России это очевидно верность не царю, и обстоятельства этого обнаружения не позволяют открывшееся опровергнуть. Чем по сути является следующая ступенька после этой? Эта следующая ступенька должна состоять в прояснении содержания этой верности, структурирования и детализации ее. Действительно, только что до того оказалась закрыта тема персонификации страны в ее лидере; государство также не уцелело – я верю в возможность преемственности для нас, но ту Россию и Россию сегодняшнего дня разделяет контрапункт – или антитезис, если угодно. И этот антитезис есть полная и развернутая форма над-национального как стоящего вровень «государственному», еще и в том смысле, что это стояние вровень снимает вопрос о преемственности собственно государства этого же исторического периода.

Советская власть 60-х годов, как общественный строй, не наследует старой России – но главное социальное достижение той эпохи, отношение советских людей к обществу, государству, себе, тем кто рядом более чем только преемственно по отношению к любви «к Богу, Царю и Отечеству». Именно – оно есть значительное развитие этой триады, и к тому же столь значительное, что центр тяжести происходящего в его историческом для нашей Родины значении смещен сюда; это означает, что в новой России, суть которой нам нужно прояснить для себя сегодня, не может быть отступления от этого достигнутого в СССР уровня отношения человека к своей стране и происходящему в ней, как не может быть и простого повтора; но также в предложенной логике следует сказать, что все остальное в СССР было не существенно, и даже – не сущностно.

Чем была это заинтересованность в делах страны и в делах людей вокруг, несомненно способная выступить, если говорить концептуально, альтернативой хайдеггеровской Заботе как экзистенциалу индивидуалистично организованного человеческого бытия? Возможно увидеть верность своей стране, упомянутую выше, в качестве механизма делающего возможным подлинное «Да» субъекта миру, когда без того неустранимое различение между хорошим для меня и плохим для меня, как минимум, смягчается — потому, что «мое» оказывается размером с мою страну и длинною с ее историю, и брошенный отсюда, то есть как бы назад, взгляд не видит особой необходимости делить на хорошее и плохое происходящее исключительно вот с этим конкретным человеком, мной. Человек исходно и естественным образом знает не себя, а себя в окружении других, и открытие под названием «Россия» состоит в том, что существование страны способно начать быть не важнее индивидуального существования, а начать опережать его именно в том смысле, в котором экзистенция предшествует эссенции в известной формуле Сартра. И вот, я предположу, разрыв во времени переживаний индивидуального сознания — в том смысле, что происходящее со страной и в стране очень «сначала», а все собственно мое очень «потом» — способен достигать величины, когда в единое сознание эти содержания интегрируются единственно переживанием, которое мы привыкли описывать словом верность. То есть верность, которая интересует меня сейчас, не есть предпочтение себе чего-то внешнего, а есть настоящее бытие-впереди-себя, жизнь жизнью своей страны и ее народа, никогда не означающая игнорирования «своего», но конституирующее это «свое» («мое») как прежде всего то, откуда я выхожу к «нашему». К тому же, всегда как бы догоняя и наверстывая, как запрыгивая на подножку последнего вагона тронувшегося уже поезда.

Эта тема столь масштабна, а не только важна для нас, что я вовсе не претендую на ее исчерпывающее представление в этом тексте. Но самым предварительным образом, пунктиром возможно сейчас кое-что обозначить; только искусство способно предложить нам для этого формулы и короткие, и исчерпывающие – к ним я и обращусь теперь. Когда Вл. Ланцберг в шуточном стихотворении в прозе, написанном несомненно до 1990 года, говорит так – «Старею… Друзей узнавать перестал. Вот вижу, идет человек впереди меня, крикнул ему – Эй, друг, закурить нет? – Он оглянулся – а я смотрю – и не друг он мне вовсе…» (я привожу по памяти, но это близко к тексту), он обозначает три аспекта всей темы. Говорящему важно исходить из того, что человек рядом с тобою — «друг», важно не гадая опираться в своем поведении на эти представления, и важно быть способным отличить некоторых тоже находящихся здесь же людей, которые не такие. Последний пункт тут первому не противоречит; фактически, оказывается что достаточно различения, происходящего уже после того, как окликаемый обернулся. И это именно потому, что соответствующих людей, то есть которых нет основания так окликать, мало. Тут говорится о потере способности «различать», но шутка состоит в том, что про эту ошибку с одним Ланцберг говорил в зале полном людей. Эти люди пришли потому, что им было важно именно его творчество, то есть собравшиеся, вмести с самим Ланцбергом на сцене, именно безошибочно различали друзей. Имевший всю жизнь проблемы с сердцем бард не курил, и приведенные строчки не рисуют случай из жизни, но есть нисходящая метафора интересующей нас связанности человека с человеком, какой она была в эпоху «зрелого социализма». Я думаю, что есть все основания это слово – зрелый – отнести к иному, чем социализм.

«Друг» в использованном значении есть обозначение для того, кому доверяешь. Но доверяешь – что? Мы все, я думаю, чувствуем ответ, и потому я скажу почти банальность: стать обозначением для, как в приведенном скетче, попутчика, но также и сослуживца, и соседа слово «друг» в интересующую меня эпоху – так, чтобы тут не было не грубости, ни фальши, ни подкупа – могло только потому, что было нечто внешнее, не находящееся между такими двумя людьми и не выступающее потому как предмет взаимодействия, а являющееся придающим смысл происходящему. Смысл задается через создание контекста, и герой приведенного скетча говорит, так сказать, «из», изнутри совсем другого чувства, а не из простого желания закурить. «Друг» в приведенных словах это тот, кому доверяешь страну. Страна же есть то, внутри отношения к чему это слово, «друг», в рассматриваемом его содержании как бы выдвигается за пределы номинального значения и никогда больше в своем употреблении не сводится только к нему.

Русское слово «друг» — вот теперь я говорю о его способности обозначать отношение не почти ко всякому рядом, а к очень немногим среди всех – получило это свое значение не просто в русском мире, но от русского мира. Мы видели уже нечто весьма подобное, в теме этнического как только внутри над-национального обретающего полноту смысла. В англоязычной культуре – я не готов говорить о еще других – слово друг («friend», даже в предельно усиленной форме «good friend», или «old friend», или еще «real friend») есть на самом деле, если искать эквивалентности переживаний, нечто среднее между нашими «приятель» и «товарищ». Жители, конкретно, англоязычной части Канады (как я слышал от них сам) при этом еще и говорят сегодня, что не всякому в жизни случается встретить друга – конечно, имея в виду только что приведенное значение «приятеля» или «товарища», на которое мы с вами не согласимся никак. Но похоже, что это же может быть сказано и о многих других народах; мне случилось в небольшой аудитории, в которой кроме канадцев были еще выходцы из Ирана, Филлипин, Пакистана, Мексики, Индии, Колумбии и Китая сообщить, что на моей Родине слово «друг» есть более сильное слово, чем «любовник» — присутствующие какие-то секунды не знали что сказать. Я вижу основания полагать, что этот феномен дружбы есть именно феномен нашей культуры. А, в историческом измерении – и ее продукт; возможность этого только готовилась 19 веком, соответствующие фигуры (но также соответствующие еще не вполне) вы найдете у Грина – но не найдете ни у Достоевского, ни у Толстого. Друг (в этом случае – без кавычек) есть у того, у кого есть Россия.
Грин дает нам возможность тут, в этом месте, задержаться еще. Происходящее в «Золотой цепи» в том отношении подобно происходящему в «Особняке» или же «Городе» у Фолкнера (тут очень важно, что и Грин, и Фолкнер писали в одно время), что мы обоих случаях следим за проживаемой во многом сообща душевной жизнью нескольких не чуждых и читателю людей. Но герои Фолкнера останавливаются, все и каждый, у совершенно определенной черты, а героев Грина в том месте не останавливает ничего – и потому из происшествия с золотой цепью получается затем история о дороге в никуда. Это, на самом деле, не трагическая история, просто происходящее в «Дороге в никуда» смещается в плоскость, где физическая смерть героев уже не столь важна.

Я полагаю возможным сказать, что вообще – говоря теперь не о текстах – мы попадаем тут на тему о том, как именно цепь происшествий в мире сама по себе еще не связывается в Историю, и почему в других случаях может связаться. Когда я читаю слова одного из героев «Подростка» Достоевского, русского дворянина, который говорит, что как раз в момент того, что потом стало называться Великой Французской революцией, был там, все это видел, и понимал, «что я сейчас в Европе и есть может быть единственный европеец», мне ясно что это не чрезмерные слова. Просто Федор Михайлович был способен чувствовать содержания, которые только пробуем выявить мы сейчас. Тут возможно опять, как до того с творчеством Вл.Ланцберга, обратится к формулам, представленным очень коротко. В момент чтения того эпизода романа (и существенно, что это происходит при чтении и возникает из него), когда не особенно ведь приятный персонаж «Идиота» Келлер говорит Мышкину, что некие люди собираются князю с Настасьей Филипповной «страшное оскорбление нанести», заявившись в первую брачную ночь, но что говорящий намерен новобрачных защищать, и для того «с пол-дюжины честных выстрелов готов обменять», я способен решился реконструировать мысли уже не героя, но писателя вот каким образом: написанное только потому содержательно, если оно действительно про русских людей, и тогда желание всего мира прочесть про этих героев, каким это желание являет себя (уже после Достоевского почти 150 последующих лет) есть обнажение существенной потребности этого мира в самих этих людях, а не в литературных портретах только. И отсюда берется право думать так, как думал тот путешествовавший по Европе русский человек. «Простите нас» — обратилась вдруг совершенно неожиданно, и вне связи с предыдущим разговором в классе, к моей жене, сидевшей на занятиях по английскому языку для иммигрантов в Торонто, вполне канадская преподавательница этих курсов – «за то, что мы отступили и не читаем больше Достоевского, а читаем теперь всякую ерунду». В этом происшествии вдруг рождающаяся потребность обратиться, сегодня, вот так значит даже большее, чем значит написанное в далеком уже 19 веке. (И это рождается в момент разговора с русскими точно так же, как в момент слежения, по книге, за разговорами русских — это очень существенно, но это должно быть темой отдельного исследования.)

Теперь нам нужно удерживая достигнутое, вернуться к теме служения государству. Приятельство, как было сказано, форма душевной близости между достаточно сходными людьми, феномен известный в различных культурах. Дружба есть то, что развивается на основе этой же степени сходности, но, как кажется, только в русском мире. Как нам определить этот мир, чтоб он находился в том же отношении к окружающим нас сегодня культурам, сообществам, мирам, в каком отношении находится «друг» к «приятелю»? Человек окружающих обществ этим обществам также ведь служит; будем брать хороший случай — он тогда и гражданин и патриот. Как нам отсчитать от этой отметки в сторону большего, чтоб получить значение понятия «служить русскому миру», относящееся к тому, кто способен к дружбе, а не только к приятельству, и более того – нуждается в ней?

Не забыть и еще одно: во время зрелого человека, давшего имя времени «зрелого социализма», религиозная вера, на которую в сегодняшней России государство обращает столько внимания, была практически не видна. Я не хотел бы задеть такими словами православных и служителей церкви того времени, я единственно хочу сказать, что интересующее нас сейчас отношение человека к государству, обществу и людям вокруг в 60-е годы и в два следующих за ними десятилетия не находилось в сцепке с религиозной верой. Оно начиналось не с веры – и я намерен утверждать, что возрожденная вера – но как явление в масштабах страны, какой она стала в ходе правления Горбачева, а не духовность отдельных людей, получило свой импульс к тому от интересующего нас гражданского чувства. А.Галич сначала занял гражданскую позицию, конкретно составленную совершенно бесстрашной критикой того в жизни СССР, что он переживал как мертвое и как мешающее всему живому, и лишь потом, лишь отсюда обнаружил потребность в вере, и принял православие. Не желая ничего объяснять тем, кому – по долгу их тогдашней службы – было, я беру оставшиеся на магнитофонной пленке его собственные слова, «так интересно», он о своем крещении говорил только «Мне так было нужно». Он, может быть, и не мог бы объяснить, но для творческого человека такого дарования творить это и значит мыслить, в тот же самый момент. Мы поэтому можем принять как исчерпывающее объяснение то, что фактически оказалось сказанным – например, в стихотворении «Когда я вернусь». Там говорится вот что: Когда я вернусь, я войду в тот единственный дом// Где с куполом синим не властно соперничать Небо// И ладана запах, как запах приютского хлеба// Ударит в меня, и закружится в сердце моем». И мы видим тут вот какой переход: сначала должен быть «дом», и он своим вполне земным содержанием, куда относится и «купол синий», видимый изнутри свод, должен быть переживаем как больше чем Небо, и как нечто с Небом не связанное, чтобы потом запах ладана перекинул мостик между предельно человеческими и при этом же предельно общими, не автономными, приютскими переживаниями — и собственно верой с ее сакральным смыслами, куда относится и смысл ладана. Войти, вернувшись из изгнания на Родину, Галич мечтал в церковь – но приведенные строчки разворачивают для нас ретроспективно то, как соответствующий дом церковью стал. Надо дойти до переживания предельно общего — как-то, в случае этого сознания и этой единичной судьбы, «приютский хлеб», и собственно религиозное чувство отделится, отслоится от этого. И религиозность обнаружит себя этим как отдельная грань бытия. Это произошло с Галичем, где-то в самом начале 70-х, но это произошло и со многими из нас, только после 1990 года. «Поэт в России больше чем поэт», как сказал задолго до всего Е.Евтушенко, и мы видим, что тут может подразумеваться даже и не только способность обнаруживать для нас гражданский смысл происходящего с нами, но обнаруживать, для нас же, наличие у этого же самого происходящего еще и религиозного измерения, или смысла.

Имеем, что «человек», «человеческое» как, я хочу говорить, русское несло в себе начиная с 60-х годов жизни СССР содержание, от которого далее отслоились и Отечество, а это Россия сегодня, и вера ее сейчас живущих граждан. Но это означает, что – как было уже сказано о преемственности, в отношении русского патриотизма в царской России, патриотизма советского времени, но не повторении пройденного, а развитии его — так же и патриотизм, который нам нужно сегодня распознать (и дать ему проявиться вполне, также распознать себя) не может быть конечно ни возвращением к патриотизму советскому, ни повторением его, а может быть только результатам развития. И, остается сказать, ни Россия сегодня – в силу того же движения, которое можно не понимать, но нельзя остановить, ни религиозная вера в нашем сегодняшнем обществе не могут быть поняты как простое повторение потерянного в 1917 году.

15. Перестройка стала возможной потому, что мы поверили в свои силы – но неправильно понимали, кто эти «те», кто «поверил». На самом деле, впервые после катастрофы 1917 года для нас проявило себя некоторое «мы», не придуманное обслуживающими власть идеологами с целью укрепления власти тех, которые были как раз не мы, как это было в довоенном СССР, и не дублировавшееся — до того — официальной идеологией царской России (тут есть два момента, и я хотя бы обозначу их сейчас: такое склеивание идеологического с мировоззренческим при самодержавии должно вызывать чувство невозможности разобраться, невозможности разделить, и рождать желание сбросить все сразу – на чем и сыграли агитаторы революции; и – сама уподобленность идеологического мировоззренческому выглядит не как результат мимикрии, а как общность обеспеченная одним истоком, то есть автор триады «самодержавие, православие и народность» может и думал, что предлагает формулу контроля за сознанием, но на деле сложил формулу сознания того времени как такового, включая и свое сознание). Впервые это явление, возможность большим массам людей всех слоев общества понимать себя как «мы, которые действуют для решительного исправления ситуации», как уже сказано, проявило себя во время Отечественной войны. Я считаю необходимым тут различать усилия несомненно преемственной, по отношению к власти ленинского правительства, в своей чуждости народу, власти Сталина, то есть Советского государства, и душевный подъем тех жителей страны, которые сообща победили фашизм.
Тут произошло нечто совершенно новое – в отличие от царизма, понимавшего себя как источник патриотизма, Советская власть в годы войны несомненно только догоняла. Но наличие смертельной внешней угрозы не государству только, а жизни и свободе, заставлявшей что-то делать, можно все же уподобить – общего тут только внешнее происхождение – воле Романовых и их ближайшего окружения.

Перестройка тем, опять-таки, совершенно новая ситуация, что жить, ничего решительно не меняя, очевидно было возможно – и при этом же и вся логика существовавшей власти, и продолжавшие работать охранительные структуры принуждали ничего не менять. Все помнят надежды того времени; все понимают, что уже 1990 год обнаружил, что надеялся почти каждый из нас существенно на разное; и многие согласились бы, что сами они не понимают сегодня тех своих собственных – а даже не чьих-то чужих – надежд. Все это значит вот что: мы приняли единство в желании решительно улучшить жизнь за единство в понимании того, что именно может и должно быть сделано. Сказать точнее – способность явно поддерживать друг друга в желании перемен и заражать, тут иначе не скажешь, этим желанием была принята за способность согласовать сами желания потом. Тут, то есть как бы между этими двумя факторами, следует однако же увидеть нечто еще: мои мысли рождались не из «я», а из этого «мы», бывшего переживанием столь многих людей вокруг, что это порождало, можно сказать, анестезию – и беспокойство о том, хотим ли мы одного, и даже понимание того что, видимо, не хотим, не становились главным переживанием. Рождение мысли из разделяемого переживания «мы» это ключевой момент, его не следует отбрасывать, а на него нужно опереться полнее. Опереться вполне. Впервые опереться вполне. Я хочу сказать, что нам нужно сделать вот что: нам нужно вернуться к этому чувству «мы, желающие решительно улучшить ситуацию, в которой находится Россия», но нам нужно удерживаться тут и не делать следующего шага до тех пор, пока отсюда не родятся действительно общие надежды и очевидно общее понимание того, каким именно должен быть следующий шаг. Из – не определявшего себя так – «мы» 60-х восстановилось позже и современное российское государство и казалось-было утраченная религиозность достаточно широких масс. Следующее что способно возникнуть отсюда это мы – но не все вместе, а каждый по отдельности, и тогда такие люди действительно хотят для своей страны одного. И это «одно» осуществимо.

Говоря «возникнуть», я исхожу из того, что сознание, как бы мы его не понимали, всегда то что «после», и некое конгениальное ему «до» — понимавшееся то как ленински-марксистское бытие, то как гуссерлевский жизненный мир, то как упомянутая уже экзистенция Сартра, в его случае значившая именно ответственную жизнь среди людей – точно есть. Или, в несравненно более узком случае любой из так называемых «зрелых» психотерапий, это выглядит как терапевтические отношения, терапевтический альянс двух людей, откуда рождается — но не рождается раз и навсегда, а именно обнаруживает себя в своем качестве рождаться, истекать, устанавливаться каждую новую минуту – жизнеспособная и потому ведущая реальную жизнь личность. Я собственно полагаю, что Россия есть история того, как этот – совершенно нерукотворный – принцип пробивает себе дорогу наружу, то есть к тому, чтобы осуществляться, в нас, напрямую и быть при этом же видимым, нашим же, невооруженным глазом. В смысле «внутреннего зрения».

Я предложу теперь читателю тест. Но, конечно, не в смысле того чтоб проверить читателя – я прошу проверить ключевой момент всего вышеизложенного. Мы зайдем с совсем другой стороны. Так ли, что когда читатель думает о трех последних лидерах нашего общества, то есть Горбачеве, Ельцине и Путине, то если отдавать предпочтение кому-то одному из них и на этом основании отвергать и еще осуждать того из двух оставшихся, кто служит для думающего выразительной противоположностью, того кто «нам» (то есть думающему и тем, с кем он идентифицирует себя), ну никак не нужен – мышление как бы слабеет, так что отвергнув и даже мысленно повергнув супостата обнаруживаешь, что на освобожденном пространстве всего мыслимого предпочитаемая линия развития страны не торжествует, то есть не получает, в умозрении же, никакого ожидаемого от нее развития? Не придумывается, то есть, ни тут же ни потом, никакого такого конкретно оформленного успеха, которого можно было б искренне пожелать не себе и отдельным людям только, а вообще жителям огромной страны? И так ли, что если – но этот второй опыт должен быть именно вторым – имея свои персонифицированные в конкретной личности предпочтения, читатель не назначает никакой противоположности им, а как бы удерживает все три фигуры и все означаемое ими во внутреннем поле зрения, совершает для того некоторое усилие, не отдает — то дальнейшее успешно придумывается, кажется «своим» и, при этом же и без всяких объяснений, общим?

Этот ряд — Горбачев, Ельцин, Путин – представляет и спектр возможных решений как устроить общество, и временной ряд новейшей нашей истории. То есть тут не одно изменение, а два, и удерживать эти три имени во внимании одновременно это как думать о стране (которая не только «такая» и при этом же существует не только «сейчас»), а обнаруживать что такая позиция мышления продуктивна это как получать из «мы» такое – свое, разумеется – «я», которое совершенно само по себе скорее хочет того же, что и соотечественники тоже, не сговариваясь, хотят. Наверное, сюда также имеет отношение важный термин философии Вл.Соловьева, «всеединство».

16. Перестройка, уже коротко говоря, была движима общей надеждой подстроить государственные механизмы, приведя их в какое-то соответствие с новым потенциалом общества, как я представил его выше. Это, однако, оказалось мало осуществимым – и советская власть потеряла всякую легитимность в глазах активной части населения. Причем «активную часть» тут надо понимать широко, это не те, для кого убедительными фигурами были известные диссиденты и не те даже, кто готов был бы прилюдно утверждать, что все связанное с темой коммунизма есть обман, но те, кто чувствовал людей вокруг себя как своих, и дела страны как свои. Тут, то есть между двумя названными чувствованиями, существует непрямая связь. Даже более того: чувствования не равны, первое чувствование к 1989 году задавало второе; без внимания к этому моменту нам не подступить, наконец, к вопросу который я вынес в заголовок данной работы, к вопросу о Крыме. Дело в том, что «страна» в тот момент переживалась не как «союз республик», и не как «страна социализма, строящая коммунизм», и не как противоположность злому бесчеловечному капитализму, и даже не как незаконнорожденный, но претендент на что-то уцелевшее от царской России. Страна переживалась как страна тех, которые чувствуют как я, для которых русское не значит более «этническое», и прочее – я не буду повторяться. И мы можем измерить распространенность такого понимания, или чувствования. Сюда нужно отнести не тех, кто мог бы такое сказать – разумеется, читатель, и я сам тогда бы не мог, но всех, кто не пошел тогда защищать все больше шатающийся режим. Несомненно, часть живших тогда в стране именно желали падения советской власти из соображений индивидуализма, предполагающего намерение и готовность действовать для себя против всех, но для большей част фактически не вступившихся за режим власть оказалась уже не соответствующей этому чувству «мы».

Я понимаю, что для многих то что я говорю сейчас должно звучать невероятно патетикой и не имеющим отношение к действительности фантазией, но я утверждаю, что сознание решающего большинства советских людей в 1990 году было сознанием прежде всего того, что все мы братья (то есть именно так должно быть конкретизировано упоминавшееся «мы») – и ничего из случившегося потом и случающегося сегодня не может быть понято если это не понять. Мы потому совершенно спокойно встретили тот факт, что власть Коммунистической партии куда-то делась, мы потому не беспокоились как именно устроится экономическая жизнь страны (что без такого предложенного мною сейчас объяснения должно выглядеть и выглядит для всех вокруг бывшего СССР как абсолютная загадка), и мы потому конкретно приветствовали роспуск СССР, что мы переживали все пространство страны как такое единство, которое больше не имеет отношения к формальным названиям и к формальным границам, и которое невозможно разделить. Я хочу сказать не просто то, что согласившееся на роспуск СССР мысленно «все равно» и вопреки этому остались вместе, и даже не то что захваченные этим чувством «мы» люди не заметили инициированный в Беловежской Пущей процесс, но то, что роспуск СССР переживался как освобождение от изживших себя идеологических формальностей и возможность теперь быть уже по-настоящему заодно. То есть распустить СССР было необходимо для избавления от власти КПСС и для исключения возможности защищавшим режим силовым структурам развязать гражданскую войну. Мы распустили СССР вовсе не потому что не хотели быть вместе, или что какие-то предполагавшиеся бенефиты от независимости бывших республик СССР могли бы перевесить наш интерес и нашу потребность друг в друге. Парадокс состоит в том, что мы распустили СССР в намерении быть еще более вместе, и все представленное выше мне кажется способно объяснить, как такая логика могла возникнуть. Мы должны это помнить каждую минуту сегодня, когда на Украине уже случилась гражданская война, и когда эта война остается совершенно непонятой в своем действительном смысле. Не понимать что происходит — даже еще хуже, чем воевать.

Действия окружавших нас в 1990 году и после сил, реакция всех других, чем жившие в пределах наших тогдашних границ, народов – все показывает полное непонимание произошедшего. Интересно однако, что люди – особенно из стран третьего мира, насколько я могу это сам сейчас наблюдать – как бы не вполне верят тому что тема СССР закрыта, а политики и государственные деятели, и особенно же из Европы и Северной Америки, я скажу так, веряткак-то даже чересчур. Люди, которых я упомянул, выглядят медлящими, в их суждениях, как бы выжидающими что-то – а государственные деятели и силы, за ними стоящими, спешат настоять на свершившемся факте – что всегда ведь значит стремиться «закрепить». Несомненно, если я преуспел в этом рассуждении и читатели находят в том, что сказано, смысл – то смысл этот находят, и могут находить, только они. Если предложенная мною логика верна, то из этого как раз напрямую и с необходимостью следует, что вряд ли кому-то вне русского мира такое можно объяснить. Если в читателе нечто отозвалось на предложенные рассуждения, то только потому что мы имеем-таки общий опыт, о котором я говорил – и к которому я апеллировал, говоря. Если согласиться с вышеизложенным и думать, что теперь делать исходя из обнаружившейся картины, то важным моментом будет понимать, что чужим тут ничего не объяснить.
Но в реакции людей вокруг нас и правящих элит (я, конечно, могу видеть это только по канадским каналам телевизионных новостей, не будучи, так сказать, представленным) мне чудится нечто общее.

Желать «закрепить», нажимать, и еще спешить при этом – это ведь тоже не вполне самим верить в то что говоришь, когда утверждаешь, что произошедшее было «развалом СССР» и крахом «коммунистической системы». Я думаю, что то, что выглядит как сегодняшняя агрессия стран Запада в отношении России, агрессия и есть – но она трудноопределима и непоследовательна потому, что лидеры тех стран все же не вполне понимают с чем они имеют дело. Конечно, они верили вполне в 1990 году, что страшный сон капитализма под названием «коммунизм» позади; но так же они верили и верят до сих пор, что коммунистическая власть ни с чем не делила пространство в границах Союза, то есть была единственным содержанием «жизни в СССР». Соответственное единственное объяснение, которое они могут сегодня предложить, это что мы теперь хотим «имперской России», не очень различимой к тому же от советского строя. То есть, такое обвинение, это, конечно, пропагандистский ход –но не только он, это еще и про отсутствие серьезных объяснений. И кроме проблемы, как они могли бы иное понять, существует проблема, как они отреагировали б на это. Западному миру очень нужна Россия и другие бывшие республики СССР, вполне безуспешно, а значит и бесконечно, порознь строящие капитализм американского образца. «Независимость» этих возникших рядом с Европой государств означает прежде всего их независимость друг от друга, а во вторую очередь их зависимость от западных стран – и первое нашим европейским и американским доброжелателям даже еще дороже, чем второе. И им скорее всего совершенно не подойдет ничего, что может иметь своим фундаментом тот факт, что Советский Союз был распущен, но народ не разошелся, и расходится не намерен.

Однако же первый вопрос что делать нам, а не что делать им. В порядке подготовки ответа мне остается немногое добавить. Распуская Союз – а обстоятельства того, как было принято это известие, не имеющие я рискну предположить аналогов в мировой истории (то есть, никогда нигде ничего подобного не произошло без всяких потрясений и волнений даже), позволяют утверждать, что это мы, а не три лидера, распустили его – мы были ведомы чувством, что жизнь любого человека в любой части СССР не просто имеет значение, а она нам дорога. Мы имели чувство, что избежать социальных потрясений и гибели людей в вооруженной борьбе против застылого в своей идеологии режима важнее всего, и вовсе не проглядели национализм в республиках и тем более не симпатизировали сами ему – но были уверены, что это незначительные абберации совершенно другого процесса, и что даже люди, увлеченные «национальным» возрождением», даже навязчиво трактующие его как «освобождение от русского гнета» просто заблуждаются на время. Они несомненно заблуждаются, но это время затянулось. Помните — мы воспринимали жителей других регионов и других республик СССР как носителей прежде всего общечеловеческих ценностей? Но этот термин, «общечеловеческие», оказался широко принят именно потому, что рассматривался как естественные – на тот момент уже — ценности нас, живущих в СССР. «Общечеловеческое» тут значило несовместимое с настоянием на ценностях именно своей нации. Но также значило и некоторую склонность не воспринимать всерьез чье-то настояние на ценностях именно «их» этноса. Не будет преувеличением сказать, что мы чувствовали, что мы столь — и навсегда – вместе, что разделение на 16 отдельных государств ничем этому не может повредить.

Пожалуй, это даже читалось как нахождение формы или место для этнического своеобразия каждого, то есть как развитие темы, которую я обсуждал ранее, о том, что национальное только внутри над-национального обнаруживает свой действительный и полный смысл: как представитель этноса, живи если угодно в «своем» государстве – но главным образом и прежде всего ты ведь будешь «наш».
Даже более того, воодушевление с которым был принят роспуск СССР — и именно такой, как было, его роспуск – означает, что это переживалось нак подтверждение несомненности единства: «оно таково, что формальные границы ничему не могут повредить». Значительная часть населения бывшего СССР и сегодня рассматривает опыт доверия между людьми и интереса к человеку рядом, являющийся уникальным (по крайней мере, если сравнивать с отношениями во всех без исключения современных странах Запада), как свой исторический багаж и свои ценности, и последние 25 лет добавили к этому только то открытие, что в отношении своих сограждан в пределах каждого из независимых государств этот же опыт работает гораздо меньше. Внутри такого государства ведь живут – я говорю о зрелых людях – те же, с кем мы жили в Советском Союзе. Но то, как нам было естественно относится друг к другу в тех обширных пределах, оказалось совсем не так естественным простым и выполнимым в узких границах независимого национального государства. Я хочу сказать, что есть основания сегодня переживать этот опыт как относящийся все же ко всему, на не к части. А отсюда рождается импульс воплощать эти ценности (но только, конечно, именно эти) в своем отношении к происходящему в другом, чем мое, независимом государстве как бы больше, чем я фактически исхожу из них в своих действиях у себя дома. Тут есть сильный оттенок большей заботы о других, чем о себе; это связано еще и с особенностями православия среди других христианских конфессий. Вот мы и подошли к Украине, читатель.

17. Националистические движения в бывших республиках СССР являются противоречивым явлением, утверждающим примат ценностей «титульной» нации в ущерб другим тут живущим этносам и соседним государствам, но вербующим сторонников внутри данной конкретной страны отчасти среди тех, у кого есть опыт общих ценностей, но кто не может артикулировать разницу, так что национальное государство кажется таким людям – и в обсуждаемом только, но главном для них отношении – неким заменителем Союза. Частично же эти самые люди, по-прежнему, заряжены тем опытом и потому не воспринимают «свой» национализм серьезно – так, то есть в точности по тому же механизму, как они же не восприняли всерьез роспуск СССР. К тому же, население не оказывает «свои» националистам сопротивления, как ни парадоксально, потому, что считает их в основе своими, в смысле еще СССР.

Именно Украина загорелась не только потому, что поджечь ее было специальной целью Америки, но и потому, что именно тут последняя война существенно изменила границы. В состав Украины – и никакой другой республики СССР — вошли по итогам Второй Мировой значительные земли и их население, не бывшее с нами в России Романовых и не имевшее трагического опыта мучительного избавления от иллюзий 1917 года. Те, кто были присоеденены Сталиным по итогам войны насильно, лишь казались нам потом похожими на нас. Это люди с совершенно другим мироощущением, и переживание общего как над-национального во всем послевоенном СССР, несомненно знакомое и им как феномен, не стало для большинства жителей областей Западной Украины существенным переживанием. Львовская националистическая интеллигенция действительно верила, что если Восток страны после 1990 года молчит, то это потому, что ей пора прокричать «Слава Украине!». Восток же молчал потому, что для этих людей по их ментальности было еще труднее, чем всем нам, сформуллировать в словах что именно главного в СССР мы потеряли, если это не была сама Советская власть – но при этом они ясно переживали националистическую тему как не просто не свое, а именно противоположное этому трудно прояснимому «своему». Действия национальных, а тем более националистических, элит, трактующих и взаимодействие между странами, и между народами, и между этносами как прежде всего борьбу интересов, и рассматривающих весь советский опыт как не содержавший в себе ничего позитивного, а «русское» как исходящее от Москвы и враждебное им, только сначала вызывали недоумение. Потом эти же действия стали восприниматься как предательство.

(Тут есть еще одна деталь, делающая ситуацию даже более драматичной. Успехи всеобщей мобилизации, объявленной президентом Порошенко в прошлом январе, в русскоязычных областях и провал ее в Западной Украине означает, что многие из тех, кто пришли-таки на призывные участки, несчастным образом спутали Украину с «молодой Советской республикой», а Россию с импереалистическим хищником из числа, значит, стран Антанты. Я заметил, что в пылкие защитники всего независимо украинского записались в последние два года именно те из знакомых мне лично естественным образом говорящих по русски жителей южных и восточных областей Украины, кто был политически и граждански пассивен под конец Перестройки и кто так и не понял, куда же делась Советская власть, против которой именно эти люди собственно ничего не имели. Конечно, записались еще и их дети, и часто это дети бывших рядовых членов КПСС. Будь я умным украинским националистом, я б очень не хотел иметь целые области таких людей в своем националистическом государстве.)

Конкретно, как «предательство» переживаются действия конкретных групп населения, этносов, народов и государств в целом, которые отделились и вышли из СССР, именно потому и только потому, что мы, жившие в Союзе, просто не поверили бы, что подобная враждебность в случае отделения возможна. Украинский национализм все годы независимости переживался многими жителями рускоязычного Востока Украины как враждебность по отношению к — конкретно -ним. Но когда он на государственном уровне задекларировал недружественность к России, а это было заявлено не позже февраля 2014 года, именно это было воспринято как нападение. То есть, и это крайне существенно, те кто – проговаривая это или нет – на Востоке страны дорожили тем опытом жизни в СССР, который, я считаю, составляет и будет составлять главное в том, что с нами происходит и будет присходить дальше, пережили приход к власти в Киеве антиросийски настроенных элит как нападение на Россию, а не просто на себя самих. А те в самой России, для кого тот же опыт по-прежнему определяет жизнь – но и для них не находя, вовсе, пока продолжения, которое оправдало б ожидания 1990 года – восприняли все действия проамериканской киевской власти начиная с прошлого февраля как нападение не только на говорящих по-русски в Украине – но на «русскость» в этих жителях Востока страны.

Выбор сегодняшней Украиной в качестве экономических и военных союзников стран, являющихся исторически геополитическими конкурентами России (России Романовых, но более СССР – к тому же, из-за именно проступившей для нас только теперь, а не продуманно выстроенной десятилетиями госудавственного строительства, преемственности опыт противостояний попросту суммируется, и также не вполне осознанно) или воевавших против нас, нежелание Востока участвовать в НАТО тоже существенные факторы. Но уже тех тем, которые я обсуждал ранее, самих достаточно для порождения сегодняшней ситуации – а одной только симпатии к России как своим корням и своим историческим связям, которая в какой-то мере есть и в прибалтийских странах, и в странах бывшего социалистического лагеря, недостаточно, чтоб намерение вступить в угрожающую России НАТО разожгло бы в названных странах гражданскую войну. Я считаю, что дело не в том, что людей, симпатизирующих России, там мало, а в Украине много – а в том, что только жившие в СССР, а до того при русских царях, способны переживать за географически отдаленное так же, как за то, что рядом, и даже переживать больше, чем за то, что рядом. Над эти можно смеяться и это можно ненавидеть, но считаться с этим придется, и я не могу представить другого способа начать считаться, чем научиться это уважать. Научиться самое время: именно так Россия воевала за Болгарию в конце 19 столетия, именно так вступилась за Сербию в начале 20, именно так мы переживали совершаемое со стороны НАТО по отношению к сербам в конце 20 века, и послали своих десантников, чтоб отстоять для сербов их единственный в стране аэропорт, – и вот опять начало, только что век другой.

Не давая себе втянуться в противостояние идеологий, делающее любой вопрос решенным наперед, попробуйте посмотреть непредвзято снятые на мобильные телефоны видеозаписи бытовых сцен с людьми на Востоке Украины когда военное противостояние только начиналось, то есть весной и летом 2014 года. Обратите внимание, что люди, говорящие о том, что они «не пустят сюда фашистов» чрезвычайно знакомы вам. Я хочу обратить внимание именно на это чувство знакомости и для этого вывести, если это хоть сколько-то возможно, вопрос из плоскости «согласия — не согласия». Это возникающее у смотрящего записи чувство «знакомости», если я в своем наблюдении прав, стоит того чтоб его рассмотреть получше. Сам я почти никогда не бывал в Донецкой и Луганской областях, и не сказал бы, что я знаю живущих там. Когда только разворачивалась это драма весны 2014 в Украине, я, как и все мы, не вполне понимал, что происходит, и определенность высказываний людей в тех записях меня скорее удивляла. То есть полного согласия тогда не было – а чувство что я их знаю в то же самое время было. Сейчас я могу дать этому объяснение: это были вовсе не более «советские» или менее готовые к переменам на европейский лад люди, как хотела представить их та прозападная киевская пропаганда, которая избегала попросту утверждать, что все они «бандиты». Это были те, кто осознал свою русскость, в ком она вдруг ожила. Эти же самые конкретные люди с конкретных видеозаписей, встретьте вы кого-то из них три года назад, не показались бы вам столь знакомы – но и чувство знакомости, возникни все же оно, не оказалось бы три года назад не вызывающим, само, никаких вопросов. Еще важнее то, что они уж вовсе не показались бы вам столь знакомыми, если б вы встретили их, пока еще существовал СССР. Это и значит, что мы теперь вовсе не вернулись, в обсуждаемом очень особенном отношении, в точку – например – 1990 года, это не откат назад, мы прошли дальше, и теперь все зависит от того, сможем ли мы понять значение произошедшего. Мы оказались прошедшими дальше – и тот факт, что мы совсем не ожидали, что какое-то «дальше», именно в обсуждаемом отношении, существует, не позволяет произошедшему не поверить. «Русскость» есть, и заявила о себе.

Я представил ранее «русское» как над-национальное и не рассматривающее этническое как проблему, существуя на разных уровнях мировосприятия с последним. Это обеспечивает наше уважение чьего-либо «этнического». Но дело в том, что если, теперь, этническому либо национальному атаковать «русскость», то оно лишается всякой легитимности в наших глазах – не по факту именно конфронтации, но по факту смещения с уровня, обеспечивавшего разведение. Соответствующие люди, к тому же, больше уже не наши. Это относится, конечно, только к тем, кто когда-либо были с нами. Тут возникает место для непонимания – сколько «долго» были, что значит «долго», сколько уже достаточно? И именно непонимание произошло; сейчас время обретения ясности. Жители Западной Украины, выступающие сегодня с антироссийских позиций, и жители Юго-Востока, поддержавшие их, выглядят для России теперь и будут выглядеть далее существенно по-разному. Обнаружив, что люди из присоединенных, к СССР, Сталиным но итогам войны земель фактически не похожи на нас – а прошедшие последние 25 лет, то как они прошли, убеждают в этом, мы, я полагаю, должны признать тут свою ошибку. Но действия сегодняшних сторонников украинского национализма и на Юго-Востоке, и даже в Центральной Украине выглядят для нас как ошибка уже этих людей, а не наша – а это совсем иное дело.

Вопрос я полагаю не в том, как убедить жителей Львовской области, что Москва им не враг, а в том, как на самом деле перестать убеждать — потому что мы так и не перестали пока. Если б Российская Империя победила в Русско-Японской войне и Корея, за влияние на которую шла борьба, оказалась бы включена в пределы нашей Родины, то следующие 110 лет (к сегодняшнему дню) при тех же событиях всего ХХ века, что нам известны, или отчасти других были бы временем постепенного понимания, что они не наши. Вальс «На сопках Манжурии» наш, но они – нет. Мы говорим сейчас о таком значении слова «наше», которое кажется метафорическим, но вся история России, как я попытался представить ее, есть история обнаружения того, что тут – как и в ряде других случаев – все начинается с перевернутости на голову, но движется к восстановлению нормального положения.

То есть «Наше» это совсем не про собственность, не про приобретение и владение (тем более, территориями) – а понятие «владения» (то есть, собственно, «мое») только тогда обретает свой действительный смысл, когда оно разведено, с понятием «наше», по уровням. Мы видели это уже в темах возможности действительного раскрытия смысла этнического только внутри «над-национального», и в теме того что дружбы нашей юности находили свое столь полное выражение внутри обсуждавшегося отношения к людям вокруг вообще. Тема собственности так же задаваема темой «наше». Поэтому, когда враги России сегодня говорят, что мы хотим что-то, в смысле территорий и еще «недр», захватить и этим владеть – это смешно. Но есть еще и другое, и вот это очень серьезно. Мы именно потому смотрели сквозь пальцы на расхватывание собственности — на средства производства — в частные руки в начале 90-х, что видели эту тему внутри всего того, что я в данной работе намерен восстановить как контекст. То, что для новоиспеченных владельцев было всем, для нас было частью, получающей свой смысл только от целого.

Неправда, что мы недовольны итогами приватизации и что именно это есть глубинная, фундаментальная основа длящегося непорядка в стране. Смысл происходящего с нами в течении последних 25 лет есть медленное понимание того, чем был контекст, чем он фактически есть, и какие действия должны из этого следовать для нас. Если хотеть навсегда объяснить жителям США что мы в самом деле совсем другие — и объяснить так, что Государственному Департаменту не останется никакой возможности оправдывать, в глазах своих граждан, свою известную активность тем, что Россия есть попросту пустующее пространство, где еще не получили должного распространения «западные ценности» — нужно сделать очень простую вещь. В США, я полагаю, все сто процентов опрошенных ответили бы, что они хотели бы иметь в собственности завод – и чем больший завод, тем лучше. В России, читатель, это процент оказался бы существенно другой. Я вот находясь сейчас в ясном уме и твердой памяти заявляю, что мне совершенно не нужно его, я про завод, иметь. Мне нужно совершенно другое, и очень нужно – и внутри искомого я рассматриваю желание иметь в собственности заводы как забавную блажь. Покажите жителям США выявившийся процент – и почти все они навсегда забудут, где Россия на карте. Психологи называют такое защитной реакцией вытеснения. Но нам нужно быть опять очень сильными на тот момент, чтоб никому из людей с нетипично крепкими нервами и со столь же устойчивыми аппетитами в США или где-то еще не показалось, что данные моего гипотетического опроса говорят о том, что в России многое, заводы в том числе, попросту лежит, и плохо лежит.

18. Настоящие проблемы Украины сегодня это этические проблемы. Те, кто настаивал на переголосовании в 2004 году, настаивали на том основании, что только совершенно законно избранный президент вправе возглавлять страну (никто, кстати, не вспоминает о том, что переголосование позволило Ющенко выиграть всего с отрывам в три или вроде того процента, это значит что крики о «системных нарушениях» при выборах в первый раз, когда с совсем маленьким отрывам победил Янукович – были намеренным обманом: через месяц или больше, к моменту переголосования, в любой стране три процента избирателей естественно могут передумать). Но это значит, что люди, искренне считавшие то переголосование этичным, уже не имели морального права свергать совершенно законно выбранного президентом, после провала президентства Ющенко, Януковича. Я не его, Януковича, сторонник, и на последних его выборах, которые он выиграл – я голосовал против него. Но он был избран – и потому люди, прогнавшие его, есть мятежники, сместившие законную власть.

Далее; те, кто утверждает новую концепцию истории Украины, в которой России отведено место вечного обидчика и, отсюда, пожизненного врага – не могут говорить о несправедливости ее сегодняшних действий: это слово неприменимо к тому, что исходит от «врага». Я не знаю большей возможности противоречить, чем противоречить самим себе; и я не знаю более серьезных оснований для прогноза: те, кто противоречат сами себе, не победят. Украинские националисты с их враждебностью ко всему исходящему от Москвы и, отдельно, ко всему «русскому», понимаемому ими конечно как альтернатива «украинскому», никак не могут возмущаться намерению забрать у них то, что рассматривалось нами как переданное братьям. Когда человек ненавидит одновременно две вещи – идею о том, что украинский и русский народы (тут, в этническом смысле – но для этой логики понимание, предложенное в настоящей работе, далеко за горизонтом внимания) есть братские народы, и идею о том, что Россия вправе забрать назад то, что дала тем, кто доказывал и доказал, что они вовсе не «братья» – у него нет никакой перспективы впереди. Нельзя пытаться (в самом буквальном, а не метафорическом смысле) продать одну сверхдержаву второй и в то же время всерьез считать законно своим то, что было вам подарено первой из двух.

На самом деле достаточно уйти от слов «Россия» и «Украина» и спросить у кого угодно в мире так: вот если есть люди, которые, одни, шестьдесят лет назад фактически росчерком пера передали другим территорию размером с Бельгию, а другие взяли это, нисколько не удивившись, и жизнь никого из них – ни тех, кто передал, ни тех кто принял, никак ни в чем от того не изменилась – так они через прошедшие затем шестьдесят лет друг другу кто? Мое предположение таково: ответ будет, что они друг другу сегодня приходятся в точности тем же, чем и приходились: то, что делает возможным такие подарки делать – и дает право такие подарки принимать — за шестьдесят лет не меняется вообще.

Наконец — те, кто сейчас живет на Украине, должны взять на себя ответственность и решить – или премьер-министр их страны сегодня говорит действительно от их имени слова, что Украина находится в состоянии войны с Россией, и это значит что они сами говорят это и действуют как сказали – или они должны отправляться в Киев чтоб немедленно препроводить человека, который самозванно говорит такое, в психиатрическую лечебницу. Я стремился показать, что мы, русские, это те, кто наследует царской России – за вычетом идеи самодержавной тоталитарности, и СССР – за вычетом идеи коммунизма. Но это значит, что наши противники сегодня есть те, кому досталась в точности вторая часть наследства. Вы скажите, что в связи с коммунистическими идеями сегодняшний невнятно-фашистский (не германского, а вот – итальянского образца) Киев еще никто не обвинял. Но это потому что вы плохо знаете историю; в 1903 году английские газеты писали, что «в Швейцарии властями арестован молодой итальянский учитель Бенитто Муссолини», и в том числе – «за изучение работ К.Маркса». После того 1903 года Муссолини понадобилось лет 20-25, чтоб выстроить идею фашизма – а теперь не согласитесь ли вы, что ведь сегодняшняя социальная опора Киевского национализма именно 20-25 лет до того была с марксизмом Советской власти вполне в ладу?

Я хочу теперь, в завершающих строках, уже коротко ответить на вопрос о Крыме. Я выстрою ответ в главной логике «Трех разговоров о войне и мире» Вл.Соловьева. Это его программная работа и его завещание, и не странно вспомнить ее именно тут.

Николай Второй, в 1914 году вступившийся за Сербию, был действительно един с русским народом, желавшим того же – и только среднее звено, инфраструктура, действовавшая неэффективно или не способная действовать вовсе, подвела – потому война затянулась и терпеть ее больше не смогли. Запахло, я воспользуюсь тут словом из соответствующего места в тексте Владимира Сергеевича, серой.

Сталин, что находит свое совершенно однозначное место внутри логики представленного рассмотрения, обнаружил потребность сказать слова «братья и сестры» в своем первом обращении о войне, и имел, в моих глазах, право так сказать именно потому, что это случилось с ним, произошло — вопреки, я полагаю, имевшимся десятилетия до того переживаниям. И тут мы видим среднее звено, это коммунистическая идеология «Государства Рабочих и Крестьян» — и она потом тоже куда-то делась, очень похожим на уже упомянутую сцену в кафе, в «Трех разговорах…», образом.

Президент России Путин на самом деле выступает как лидер вовсе не России только, но русского мира. Не все, кто живет в ее пределах, относятся к этому миру – но весьма многие кто находится за пределами сегодняшней России в русском мире актуально, сейчас, живут. И тут, читатель, большие проблемы со средним, структурным, звеном – но мне кажется, что с обоими собственно интересовавшими Соловьева звеньями дело налаживается. И вот «мы» — о которых шла речь в данной работе, кто живет в русском мире, и кто есть этот русский мир, а вовсе не только те из нас, кто обладатели российских паспортов — чувствуем, что необходимо, в сложившихся после про-американского мятежа в Киеве обстоятельствах, то есть существенно для «русского» как над-национального, чтоб Крым теперь был у России. Чтоб он был у нее – потому что принадлежит он русскому миру. Вот как примерно президент России не очень давно сказал — я передаю только смысл слов — что мы просто передали заводы, на время, в конкретные частные руки после 1990 года. То есть в тех обстоятельствах, я бы так понимал эти слова, это был необходимый шаг. А сейчас русскому миру также нужно было передать Крым в руки России. Крым, читатель, наш – но, надеюсь, мне в данной работе удалось достаточно прояснить смысл слова «наш». Это не про паспорт. Мой именно паспорт – гражданина сегодняшней Украины, но это я передаю Крым.